А однажды вечером, поздно, в окнах третьего этажа он заметил свет, колеблющийся, слабый и желтоватый. Ошибки быть не могло: лето шло к концу и ночи уже были темные.
Еще дважды белели письма в почтовом ящике, но поэт их не трогал, испытывая к ним инстинктивную неприязнь.
И еще один случай остался у него в памяти. Все у того же дома, в дождливые сумерки, неизвестно откуда взявшись, перед ним внезапно возникла женская фигурка в плаще с капюшоном. Она шла навстречу ему, они разминулись быстро, и лица он не разглядел. Ее взгляд скользнул по нему с приветливым безразличием, и у него мелькнула фантастическая нелепая мысль, что она могла бы с тем же спокойствием пройти сквозь него, его не заметив. Через несколько шагов он оглянулся, но ее уже не было, словно она растворилась во влажном сумраке.
Встреча эта ему почему-то казалась важной, и он даже жалел, что не попытался заговорить с незнакомкой.
Время, однако, шло и не приносило поэту ничего нового. Чего он ждал — он и сам вряд ли мог четко сказать; ждал каких-то изменений в своей жизни, ждал прозрений и, не помышляя о чем-либо интересном вне и помимо города, ожидал, когда город приобщит его к своей внутренней таинственной жизни.
Это напряженное ожидание изматывало его, и он начал терять ощущение прикосновенности к духу, или к духам, города. Город не только не открывался, но и отдалялся теперь от него. Он по-прежнему много бродил по улицам, восхищаясь городом с грустью отвергнутого поклонника. Писать он сейчас вообще ничего не мог.
Даже в доме с ящерицами он все реже улавливал дыхание той скрытой и для него главной жизни города, все реже чувствовал присутствие теней или снов этого дома. Он знал, их не стало меньше, просто он их теперь не чувствовал и они не замечали его.
Он забрел туда как-то вечером, в позднее время, и, свободно уже ориентируясь в темноте, выбрался на балкон. Под ним медленно, еле заметно покачивался фонарь, освещая широкий круг перед дверью дома и подножия деревьев; их кроны и набережная скрывались в душноватой тьме августовской ночи. Под фонарем билась бабочка, шелест крыльев казался громким; потом она делась куда-то, и тишина стала полной.
Фонарь перестал качаться, темнота замерла, словно приготовившись слушать, и неожиданно для себя он заговорил, обращаясь к этой чуткой, окружающей его темноте, заговорил негромко, не думая, что говорит, слова сами собой срывались с его губ:
— Город мой, старинное ожерелье, ты хранишь еще отзвуки финского говора, еще мстят тебе призраки болотных огней и карельского колдовства, погребенные под мостовыми, под многими слоями камней, под мертвой коркой асфальта, еще слышны в безлунные ночи стуки карет и поступь коней, еще ветер приносит запахи моря, скрип уключин и хлопанье парусов! Город, я пленник твой и твоя собственность, я частица твоей души, подари же мне хоть один, лишь один из твоих снов, покажи хоть одно из хранимых тобой видений, о мой город, грезящий старыми снами!
Эхо его слов стихло. Казалось, темнота его разглядывает тысячами внимательных глаз.
— Браво, браво, поэт! — произнес внизу мелодичный голос; гулкая пустота дома наполнилась женским смехом и рукоплесканиями.
Внезапно и быстро они оборвались, звонко повторенный темными стенами, умолк последний хлопок. Стало опять тихо, и опять беспокойная бабочка трепыхалась, шурша о стекло фонаря. Огромные пятнистые тени крыльев метались в стволах и ветвях деревьев, заставляя их тоже метаться, и под ними ничего не было видно.
— Кто вы? — спросил он тихо.
Снова раздался веселый смех, но вслед за ним голос сказал совершенно серьезно:
— Одна из теней этого города, один из его снов! Слушайте же, поэт, ваша просьба будет исполнена. Завтра вечером здесь, ровно в восемь — и будьте точны, поэт!
Домой он добирался далеким кружным путем и спать лег перед рассветом. Ему плохо спалось, сквозь дремоту он чувствовал наступление утра, и мерещились неспокойные сны. Рассвет представлялся в виде множества серых когтей, сдирающих с города остатки темноты, и по улицам разбегались мыши, спеша спрятаться от белесого чудовища.
День он провел не выходя на улицу, ожидая сумерек с нарастающим возбуждением. Окна в доме напротив загорались и гасли в надлежащем порядке, город исправно показывал время. Наконец весь первый этаж погас, это значило — половина восьмого, и поэт отправился в путь.
По дороге, пока он шел вдоль пустынной набережной, возбуждение его улеглось, и, отворяя уже привычную для себя дверь, он испытал почти апатию.
За входом виделся свет — на первом же марше лестницы, по краям верхней ступеньки, неподвижным прозрачным пламенем горели две свечки. Он прошел между ними, и на следующем марше горели еще две свечи — эти пары огней, как ворота на пути в заколдованный мир, пропускали его и вели наверх, к третьему этажу.
На площадке была полутьма, за одной из дверей воздух слабо светился, но свет заслоняла высокая темная фигура.
— Добро пожаловать, юный поэт! — проговорил гортанный, чуть каркающий голос, и тем не менее довольно приятный. — Профессор Вольф, — представился он и жестом пригласил гостя в освещенный проем. Поэт рассмотрел не сразу, что профессор курил трубку, и был в первый момент озадачен еле видными багровыми отсветами на его лице. Тот вынул изо рта трубку и, отступив из проема, оставил в нем облако белого дыма. Перешагивая порог, поэт обратил внимание на странную вещь, в общем мелочь, над которой, однако, впоследствии размышлял: подходя к двери, он видел едва освещенное пространство, когда же вошел внутрь, комната была залита ярким и теплым светом, здесь горело не менее двух десятков свечей. От их полыхания кружилась слегка голова, и поэту стало казаться, что он видит все происходящее, и хозяина, и себя самого со стороны, вернее, с разных сторон, словно ему удавалось глядеть сразу во много зеркал, и ощущение это немного беспокоило и немного пьянило, он так и не свыкся с ним и чувствовал странность его до самого конца вечера.
Как бы издали он видел хозяина, его бархатную черную куртку и сверкание перстня на пальце, как бы издали видел себя самого, в сером свитере, и, поклонившись профессору и опускаясь в предложенное ему кресло, он дивился тому, что со стороны выглядел непринужденно и очень учтиво, ибо знал за собой угловатость в движениях, а в присутствии новых людей и неловкость. Впрочем, у него не было уверенности, что сейчас он делает все по своей воле, — его поведение скорее напоминало сон, где все происходит само собой, где вместо того, чтобы ходить, можно себя отдавать во власть незримых течений и плыть, куда вздумается.