Рыцарь метался по комнате, словно зверь по клетке. Он беседовал сам с собой: он уговаривал самое себя, он отчитывал самое себя («назад ходят только раки, а не благородные рыцари, так что, сударь, вам нельзя отступать!»), он перечислял (чрезвычайно дотошно) богатства своей невесты. Ибо как гласит народная мудрость: не хочешь жениться на какой-либо женщине — вспомни о ее деньгах. Словом, рыцарь всячески пытался договориться сам с собой. Получалось плохо. Очень плохо. Отвратительно. Ну, просто — из рук вон!
Эгберт пытался еще, и еще, и еще — неоднократно в течение последних дней. При солнечном свете, среди людей, это казалось почти возможно. Иногда. Но стоило ему переступить порог опочивальни, как все попытки, все усилия хоть как-то (мало-мальски!) примириться с реальностью летели в тартарары.
Возможно, комнату и впрямь заворожили. Возможно, тут не один день и не одну ночь помавали костлявыми руками ведьмы и колдуны и бормотали нечленораздельные заклинания, то и дело кропя ее всяческой волшебной дрянью. Возможно, здесь даже варили жаб в полнолунье.
В конце концов, рыцарь уверился в этом абсолютно. По неизвестной причине, жабы были ему глубоко несимпатичны. Так что без них уж, наверняка, не обошлось. Что-то здесь ощущалось… что-то эдакое… очень и очень неприятное. Скорей всего, дело именно в них, подумал Эгберт. Да.
Так или иначе, но комната почти полностью деморализовала рыцаря. Эгберт Филипп, тринадцатый потомственный барон Бельвердэйский, победитель турнира, участник крестовых походов и будущий сиятельный граф у’Ксус-Вини, хозяин всей округи, ежевечерне переступая порог спальни, чувствовал себя мышью, угодившей в мышеловку. «Можно подумать, она не замуж собралась, а сожрать меня решила, — думал Эгберт. — Под модным острым соусом, со всеми потрохами!»
Развеять тоску в легкой, непринужденной болтовне со слугами оказалось невозможно: они вели себя как-то уж слишком безупречно и понимали все не с полуслова, а даже — с полувзгляда. Тихие, быстро скользящие по длинным, нескончаемым коридорам замка, они не вступали в разговоры ни с кем и больше напоминали тени, нежели живых людей. «Может, они и впрямь немые?», думал Эгберт, когда его очередная (бог весть, какая по счету) попытка поболтать и развеяться натыкалась на почтительное молчание.
Лишь один раз ему удалось заметить искру сочувствия в глазах проходившего мимо слуги и, якобы по делу, заманить того в свое роскошное узилище. Но радость Эгберта оказалась преждевременной. Сообразив, что дал слабину, парень на все его осторожные расспросы отвечал — «не велено!» И, наконец, добавил для непонятливого господина. Правда, шепотом и зачем-то поминутно оглядываясь по сторонам:
— Госпожа графиня велит с нас шкуру содрать. Пришлет своих, — при этих словах парень побелел и затрясся, — и все!
— Что «все»? — не уразумел Эгберт.
— «Все» и есть — все, — тяжело вздохнул слуга. — Не откупишься! Впрочем, и нужды нет. На хари этих головорезов глянешь — и уже готов. Пиши пропало. Ох, не приведи Господи!
— Значит, отказываешься?
— Значит, да. И никого — умоляю Вас! — никого больше не просите, Ваше Сиятельство! Врагов только наживете, — посоветовал парень. — Ей непременно, всенепременно донесут. И тогда… тогда жаль мне Вас.
— Это еще почему?
— Да больно уж Вы на человека похожи. В смысле — приличного. Порядочного то есть. Доброго, совестливого. Хотя оно, верней всего, и зря, — заметил парень.
Он хотел сказать что-то еще, но увидел, как из коридора ему замахали: «Давай сюда, мол! К нам давай! Хорош языком трясти и благородному господину на мозги дуть!»
— Вот, видите? — усмехнулся он и, напоследок, склоняясь к самому лицу Эгберта, прошептал:
— И думать забудьте! Целее будете.
Он подмигнул такому непонятливому господину барону. «Хоть он и сиятельство, а тугодум еще тот. Ох, спаси его святой Януарий! Спаси и сохрани!», взмолился жалостливый парень. Взмолился — и был таков.
…Снизу послышался тяжелый размеренный топот, грубый смех и лязганье железа: ночная стража совершала обход замка. А потом — грянула песня. Именно грянула, а не зазвучала, потому как глотки у стражников были луженые, и недостатки голоса они с лихвой восполняли громкостью. Намерения их поражали своим альтруизмом: ведь пели-то они (в отличие от приглашенных госпожой графиней бродячих артистов) хотя и плохо — зато бесплатно. Исключительно из добрых побуждений, дабы обеспечить обитателям замка (всем и каждому, без исключения) наиприятнейший отход ко сну.
Ко мне мой миленький придет,
о тимберля, о тимберлей!
Радость переполняла стражников, и они щедро делились ею с окружающими. Эгберт улыбнулся. Он уже третью ночь слышал эту песенку и невольно выучил ее наизусть. Разухабистая и предельно откровенная, она была не лишена своеобразной прелести. Но подпевать стражникам (даже вполголоса) рыцарь стеснялся: пристойными в ней были лишь две первые строчки. А дальше… о-о-о, дальше шло описание встречи двух влюбленных. Простыми словами. Доступно. И очень, оч-чень подробно.
Эгберт попытался представить на месте героев песни себя и свою невесту, и улыбка медленно сползла с его красивого лица.
Как и подавляющее большинство его соратников, рыцарь не отличался особой набожностью и зря не «теребил» имя господа бога и тех святых, чьему небрежному и, зачастую, лишь эпизодическому попечительству Эгберта вверили с младенчества.
Но сейчас его действительно допекло. Рыцарь долго, почти вслепую, шарил в объемном кожаном кошеле и, наконец, вытащил маленькую, туго скрученную трубочку пергамента, развернул и поднес к свету. Имена святых записала для него еще покойная бабушка, отлично понимавшая, что запомнить тридцать (тридцать!) имен ее любимому внуку будет ой-как непросто. И ведь нельзя кого-нибудь упустить либо поменять имена местами. Боже упаси! Старая баронесса обожала Эгберта и не желала ему зла. Она-то хорошо-оо знала — бог милосерд, да святые обидчивы.
Чем все это время они, покровительствующие Эгберту, занимались? Возможно, мужчины играли (либо разучивали) на арфах и лютнях очередную райскую серенаду, а женщины пели. Возможно, те и другие, разбившись на пары, неспешно прогуливались по тенистым аллеям или же плели из райских цветов венки и гирлянды, попутно обрывая лепестки ромашек: «любит — не любит, плюнет — поцелует…» А, возможно, окапывали яблони райского сада и уничтожали наглых прожорливых насекомых (гусеницы — они и в раю гусеницы). Возможно, отдыхали от трудов праведных, мирно посапывая на мягких, нежных, зефирно-розовых облаках. Возможно, они (то бишь святые) предавались и каким-то иным, не менее возвышенным занятиям. Возможно.
Что происходило в действительности, навсегда останется тайной. Важно другое — про своего подопечного они просто-напросто… забыли. Оставив бедолагу самого выпутываться и выкручиваться из той пренеприятнейшей истории, в которую он так неосторожно угодил. (Причем исключительно из-за своих достоинств.)
Итак, рыцарь достал пергамент и начал молиться. И молитва его оказалась так горяча, что достигнув небес, кипятком обожгла пятки всех тридцати заступников.
А, может, дежурный ангел — один из множества множеств незримых небесных тружеников — пролетая над замком графини Марты, приметил в окне одинокую фигуру рыцаря? Внимательно присмотревшись, разглядел мутную тоску в его глазах и, вернувшись домой, упрекнул нерадивых?
Как знать… Но святые покровители Эгберта дружно спохватились, тотчас побросали все свои якобы неотложные дела и, едва не сшибая друг друга с ног, ринулись ему на помощь. (Разумеется, они не сошли с небес на землю. Да это было и ни к чему.) Их вмешательство было весьма своевременным, хотя и несколько сумбурным. И на следующее же утро произошло Чудо.
Глава 7
Междуглавие
Один удар — и все! Кончено!
Эрлих бережно вытер тонкий сарацинский кинжал о перчатку. «Жаль, хорошая была кожа. Ну, да ладно, куплю другие. Говорят, здесь неподалеку есть неплохой мастер», подумал господин барон. Слуги, понятливые и быстрые, уже волокли прочь тело юного менестреля. На нежном полумальчишеском лице застыло удивление. Разбитая лютня осталась лежать среди роз, на белых камнях дворика.