и постучал к начгубу.
Товарищ Коркин набрал в грудь воздуху, мотнул головой и сказал:
— Входите! — ухватив и растоптав мелькнувшую мысль, что перед смертью не надышишься.
Пришелец прикрыл за собой дверь и сказал:
— Товарищ Коркин, Наум Заревой прибыл по особому поручению взять на себя дело об убитом комсомольце из Шишигово. От вас содействие и сведения. Прошу.
Достал из нагрудного кармана и протянул бумаги. Военная кость, явно.
Начгуб развернул листы с чувством внезапного просветления — неужели этот всадник явился не по его душу, а наоборот, спасти его от комсомольского душегубства?
Прочел мандаты, поглядел на подписи и печати. Потом на Наума. Тот смотрел серьезно, без насмешки. Потом снова подписи и печати. По старорежимной, вытравленной привычке начгубу, в прошлом артиллерийскому подпоручику, захотелось встать, вытянуться во фрунт и отдать честь. Тьфу ты, холера!
— Здравствуйте, товарищ Заревой, готов, готов оказать всяческое содействие! И карты шляхов имеются, и бумаги…
— Позвольте взглянуть на тело, — сказал Заревой, — оно должно быть у вас. Безотлагательно.
— Конечно, конечно… — начгуб открыл перед желанным гостем дверь и взял того под локоток. — Вон там у нас морг, идемте. Только вы с дороги, голод…
— Ничего, — прервал Заревой, — сначала дела.
— Правильно! — готовно согласился начгуб.
Мартынов уже увел лошадь. По пути приезжий прихватил из сумки мотоциклета какой-то некрупный сверточек.
Глядя в защитную диагоналевую спину товарища Коркина, Наум спросил:
— Закурить не желаете?
Вопрос от такого высокого лица удивил и обрадовал начгуба, хотя странного в нем, в общем, ничего не было. Он повернулся: грозный гость протягивал украшенный яшмой золотой портсигарчик с непривычными зеленовато-бурыми сигарками.
— Особые, японские. Боевой трофей. Угощайтесь.
Не без душевного сомнения, но не колеблясь, привычный к горлодеру начгуб взял одну восточную редкость. Заревой чиркнул зажигалкой из винтовочной гильзы.
Поглядел, как после первой затяжки стекленеют глаза начгуба, как тот застывает посреди двора неподвижно и бесчувственно. Ладно, покейфует пока, не помрет.
И Наум открыл облупленную белую дверь морга.
К тяжелому мертвецкому запаху Заревой, казалось, остался равнодушен. Из маленького окошечка под потолком солнечный свет падал на деревянные нары, из-под которых уже вытекали на бурые крашеные доски пола ручейки подтаявшего льда. На нарах лежал голый мертвец. Белый, какими даже мертвецы не бывают, отметил Наум. Любоваться приоткрытыми мертвыми глазами и оскалом зубов Наум долго не стал. Вздохнул и развернул свой сверток. Молот-киянка с деревянным бойком и три остро заточенных колышка в две пяди длиной. Заревой потрогал подушечкой указательного пальца острия, выбирая самый отточенный.
Приставил к мраморной плоти над сердцем, пробормотал: «Ну, прости, парень, тебе же лучше!» — и ударил.
Труп скорчило, когда острие вошло в кожу. Пальцы с синюшными ногтями заскребли по доскам нар, голова задергалась, из перекошенного рта вырвались хриплые, невнятные звуки. А Наум все бил и бил, навалившись на кол. Кровь не текла, но тело, содрогнувшись еще несколько раз, затихло. Сменяя бледность, побежала по лицу и груди восковая покойницкая желтизна. Черная щель рта выплюнула что-то вроде «нем-не-на…», и все кончилось.
Наум вытер лоб, завернул инструменты и вышел на двор, хромая больше обычного. Там он хлопнул по плечу все еще стоящего столбом чекиста. Тот захлопал глазами, не соображая, где он и что с ним.
— Перегрелись, товарищ начгуб, на солнышке! — ласковым голосом сказал Заревой. — Осмотр я закончил, можно хоронить. Идемте, хоть перекусим, я все ж с дороги.
Начгуб, совсем успокоившийся и повеселевший, хрупнул малосольным огурчиком из глиняной мисы. Наум принимал, не чинясь, как должно, но видимо не пьянел. Начгуб продолжал разговор:
— Ну, он и лежит… Так этого парнишку, покойного, я сразу почти вспомнил. Он нас с месяц назад очень выручил. Появилась в округе банда, небольшая, сабель десять. И так они, сволочи, ловко тут крутились, что не иначе кто-то в банде был из местных, знал округу до пяточки. Пяток обозов уже пограбили, мужиков клинками посекли, сучары. Ну и раз вечером прискакал этот парень, рассказал, что видел оружных на конях возле его деревни… Ши… Шишиговка, что ли. Мы туда, засаду на тропе, где он указал. Ну и покрошили их всех — у нас ручной Шош [1] был с собой да пятнадцать карабинов. Показал им наш Шош шиш с перцем! Так никого и не оставили на развод — команды живых брать не было.
— Ага. Правильно положили, за заслуги, — поддакнул гость и спросил: — А похоронили бандитов где?
— Да там же, — чуть удивившись, сказал товарищ Коркин. — Еще им чего, с воинскими почестями, сукам? У дороги овраг подкопали, скидали и зарыли. Оружия взяли и даже пяток ручных бомб нашли. Хорошо, они понять не успели, откуда их и сколько нас… а то б устроили парижскую коммуну с фейерверком…
На следующее утро уполномоченный на серьезные дела выкатил из сарая мотоцикл, поглядел на не нужный никому узкий, некрашеный, заколоченный уже гроб на телеге. Из родни у комсомольца Васяни осталась только обезножившая полоумная старуха мать, и начгуб приказал похоронить парня силами Чека после полудня, с почестями, на краю площади, как павшего борца за власть трудящихся.
Наум даванул пяткой стартер, вишневый стальной конь зачихал, затрясся, затрещал. Пылью с первыми дождевыми каплями швырнуло в лицо Заревому — на пути собиралась летняя гроза, небо заволакивали беременные лиловые тучи. Наум чертыхнулся, оттолкнулся давно нечищеным сапогом и погнал мотоциклет в ворота Губчека. Теперь в Шишигове ему предстояло самое главное.
Явление 2,
в котором тревожат вечный покой
Село затаилось, не зная, что за беда постигла Васяню, и не ведая, что же теперь за это будет. И кому?
Поп Авдей хотел было сказать о Божьем наказании в проповеди, но поглядел на лица прихожан и мысленно махнул десницей. Напугать их больше нынешнего и не вышло бы. Отпевать комсомольца и атеиста было вроде как не положено, но для успокоения совести прошлым вечером поп прочел-таки положенное из Псалтыри. Все же когда-то он сам пацаненка Васю крестил в истертой медной купели и подавал мокрого писклю на руки отцу с матерью.
После обедни церковная паперть перед беленым храмом стала свидетелем явления если не нечистой, то нечестивой силы точно. С треском, от которого в истерике залились дворовые шавки, к высоким церковным дверям подкатил самодвижущийся двухколесный бес вишневого цвета, на котором восседал явный представитель новой безбожной власти.
В привычной для деревенских полувоенной одежде — отличии новых хозяев страны, в необычных выпуклых очках на ремешке, со здоровенным маузером. Если марку мотоцикла назвать не смог бы никто из деревенских, то уж в марках оружия