Всегда Ваш
Квинт
17 октября
Дорогой FI.,
я сознаю, что в течение своего рассказа чрезмерно испытывал Вашу снисходительность прозекторами, ульями, дроздами, планетариями, китами, завещаниями, плотниками — особенно плотниками; но начни я, из желания угодить Вашему вкусу, налагать узы на мои многочисленные отступления, избегая записывать все, что приходится к слову, и сменив таким образом состязание с Плинием на попытки подражать Фронтону, моя история лишь станет хуже, но не пойдет от этого быстрее. Моя статуя преимущественно состоит из лишнего, и я ничего не могу с этим поделать. — Но хорошо: давайте уговоримся. Покамест мы с Филиппом находимся в столовой — а именно там, насилу выбравшись из разоренной спальни Эренфельдов, мы сейчас оглядываемся и принюхиваемся — я расскажу лишь те истории, которые сейчас перечислю, и ни одной сверх этого. Итак, это будут следующие истории, в уместности которых я поручусь чем угодно:
1) об одном происшествии в доме прекрасной трактирщицы;
2) о запахе духов, шедшем неизвестно откуда;
3) о местоположении и нравах белошвеек, с отступлением о тирских красильщиках;
4) о стоявшем на подоконнике горшке с миртом, в который ветер занес чужое семя, и что из этого вышло;
5) о влиянии желтых обоев на благоразумие;
6) о рабсаках;
7) о том, что распутство до добра не доводит;
8) о человеке, который видел брачные игры привидений и после этого не хотел смотреть ни на что другое;
9) об александрийце и четырех контрамарках;
10) о спорном тождестве Альбинована Педона с префектом конницы Педоном (Тас. Ann. I, 60);
11) о райских деревьях остроумия и человеколюбия.
А поскольку это кажется слишком много, я предлагаю Вам вычеркнуть отсюда любые три, которые Вам почему-либо не хочется слышать; и хотя нет ничего неприятнее, чем менять планы на ходу, как сказал один человек, который, прыгнув с мостков в реку, успел заметить в ней крокодила, я готов с этим смириться, лишь бы не доставлять Вам лишних неудобств. Все это напоминает мне историю, которую я слышал от одного знакомого, чье имя я назвать не могу по веским причинам. Он рассказывал мне, как некоторые организации, чья деятельность не афишируется, сложили свои усилия, чтобы выстроить металлический челн, который они намеревались отправить за пределы земного пространства; не знаю, почему эти организации так стремятся к известности там, если здесь они ее всячески избегают. Это была замечательная машина, герметически закрытая, управлявшая сама собой, так что могла бы служить на пиру богов, если бы забралась в такую даль, а внутри нее поставили что-то вроде граммофона, украшенного накладным серебром с уместными гравировками, и он непрерывно исполнял квинтет Шуберта «Форель», как лучшее, что мы можем предложить разумным жителям мироздания, если хотим оставить о себе приятное впечатление, чтобы потом о нас говорили: «Какие милые люди живут на Земле — они сочинили эту, знаете, „Форель“: приходите к нам во вторник, моя жена всегда поет ее по вторникам». Я хочу заметить, что это секретная история, и рассказывать ее можно не всегда и не всякому. Так вот, этот запаянный челн, с невероятной скоростью устремившись прочь от мест, где его создали и наполнили музыкой, вылетел за пределы нашего притяжения и плыл в космическом безмолвии, оглашая его чудными аккордами Шуберта, меж тем как на земле, в тишине труднодоступных кабинетов, организации, чье подавленное честолюбие вызвало к жизни эту затею, с помощью новейших средств зорко следили за его расчисленными перемещениями. И вот им начало казаться, а мало-помалу они уверились: «Форель» из бездонной глубины звучала уже не совсем так, как они привыкли ее слышать на своих секретных концертах: сначала контрабас загудел неуловимо иначе, потом альт вздрогнул и пошел в какую-то сторону, где его совсем не ждали; скрипка некоторое время упорствовала в своей партии, но потом само ее упорство, достигнув крайних пределов, неожиданно для нее самой полностью изменило ее роль в этом маленьком мероприятии; про виолончель и говорить не хочется; и, наконец, упомянутые мною организации, в крайнем изумлении, кусая губы, слушали, как изгнанный ими граммофон, скитаясь в слепом пространстве, поет совсем не то, что было ему велено; что его песнь, сринув с себя земную гармонию, облеклась в какую-то иную, непривычную, но очевидную, и что бывший квинтет ля-мажор, пущенный в качестве приветствия перед длительной беседой, стал единственной репликой второй стороны, от которой ждали по меньшей мере соблюдения приличий. Это, конечно, оказалось большим разочарованием, потому что если предположить, что существует разум, независимый от наших претензий на него, то организации, приложившие столько труда и изобретательности, могли, кажется, рассчитывать, что мы научимся у обладателей этого разума чему-либо полезному в научном и культурном отношении, а в результате нам не досталось ничего, кроме этой truite dénaturée{40}, да и ту нельзя даже исполнять в общественных местах, чтобы не навлечь на себя сложностей с правообладателем. Вот еще один повод вспомнить о том, что наша разговорчивость не всегда находит благоприятный отклик в привычках и настроениях наших собеседников. — На этом я откланиваюсь, желая Вам всяческого успеха.
Ваш Кв.
P. S. Спешу удовлетворить Ваше любопытство в отношении школьника, которому был вменен поиск призвания. Вчера он был у нас. Из его трогательных пеней я понял, что его думы о будущем поприще — в том виде, как он доверил их бумаге, — были в классе оценены прохладно, в то время как особой похвалы удостоился мальчик, написавший о своей неистребимой склонности к сельской жизни, хотя тот в своем сочинении, по утверждению нашего друга, лишь «по вершинам колосьев пронесся», главным образом упирая на привлекательность жизни в согласии с законами природы, очевидную всякому неиспорченному уму. Наш протеже считает это лицемерием и жалуется, почему в жизни всего добиваются те, кто старается выглядеть приемлемым, а людей, проявляющих честность в письменных работах, оттирают на задний план. По счастью, тетя Евлалия в то время сделала пирог с тминным семенем, который так хорошо есть в постели, — потом много дней находишь его крошки и тминное семя в самых неожиданных местах, и они так увлекательно влияют на сновидения: то приснится, что ты прилег отдохнуть на стиральной доске, пока она не занята, то еще что-нибудь. В общем, если бы тетя Евлалия не подоспела, я бы не знал, что ему сказать; на мое счастье, он счел ее пирог вполне удовлетворительным ответом. Мы замечательно попили чаю.
24 октября
Не помню где я читал, дорогой FI., что после победы при Арбелах войска Александра, утомленные жарой и ратоборством, нашли себе отдых в стенах царского заповедника, к которому вышли вечерней порой. Повалив золоченую ограду, украшенную львами, они вошли в урочище, где роскошь, скучающая своими удовольствиями в ту минуту, когда только приступает к ним, истощила свою предприимчивость, чтобы пренебрегать ее плодами. Они шли по волнистым смарагдам травы, раздвигали низкие кроны, смыкавшиеся за ними подобно сонным векам, кидали друг в друга пунийскими яблоками, чертили копьем по коре, следя, как каплет бальзам. Весна царила там и ветер, населявший землю растениями, коих тщетно искать в других краях; по прихотям восточного воображения там бился ключ, пахнущий медом, и ключ, пахнущий полынью, а среди кустов вдруг открывались искусно запрятанные зеркала, пугавшие воинов неожиданными встречами. Птицы, соревнуясь, пели сладострастными голосами такие песни, что если перевести их на человеческий язык, то за непристойность любой законодатель навек изгнал бы этих певцов из своего города, как, говорят, некогда один властитель изгнал из своей столицы стаю ведьм, обращенных сороками. Воины пили из ключей, черпая пястью и шлемом, срывали плоды, и их одолевал попеременно то гнев, то сластолюбие, то страх, то дерзость, то желание нарушить присягу своему царю, то стремление немедленно умереть ради нее. И между тем как они бродили, оступались и падали, более в самих себе, чем где-то еще, один отряд разбитых полков Ахеменида, кипя неутоленным гневом, подошел к тем местам и, упущенный бормочущими часовыми, вдоль которых вился плющ, вошел в проломленную ограду царского увеселения. Тогда-то и совершилась самая удивительная битва, о которой ни Птолемей, ни иные не написали из-за глубокого смущения, одолевавшего их, едва они приступали к этому предмету: ибо редко человеку доводилось биться со столькими вещами, большей частью зримыми лишь ему одному. Было так, что, когда македонянин, заметив перса, шел на него с обнаженным мечом, прекрасный барс, соскучившийся по царским посещениям, прыгал из кустов на них обоих, и перс с македонянином объединяли свой воинский опыт, чтобы одолеть это ожившее сплетение солнечных пятен и теней. Было и так, что страшные змеи, столь изобильные в бальзамических лесах[22], прянув, неслышно вонзали зубы — и воин, разгоряченный, в одиночку убивал великого слона, пил несмешанное вино из Ганга, спускался в преисподнюю, чтобы заслужить благосклонность царя, и возвращался оттуда с великой добычей, — в ту минуту, как, нагнувшись в траве над его остывающим телом, враг иль соратник снимал с него шлем и перевязь. А ученые птицы — бывало и так — повторяли в зеленой глуши человеческие слова, и одни кидались туда за помощью, а другие пускали стрелу на звук чужой речи. Все впивалось и складывалось, как атомы геометров, словно пытаясь соткать новую вселенную, движимую разными формами исступления; и даже неведомые звери, коих персидский Дарий собирал с вдумчивостью и старанием, опустошая подвластные страны, так что неприхотливые крестьяне Гиркании и Согдианы страдали бессонницей, не умея заснуть без привычного рева и урчанья за дверью, — даже эти, говорю я, звери, неведомые никому, кроме самих себя и нескольких героических песен, обремененных их участием, выползали из своих берлог, где привыкли прятаться от царской колесницы, и бросались на людей, в предсмертный миг знакомя их вкратце со своим существованием. Так совершалось все это, а олени неслись прочь, как от лесного пожара; но если кто смотрел в тот час на царский парк снаружи, ни за что ему было не догадаться, какие диковинные вещи творятся в этих угодьях: все так же горлицы ворковали, целуясь, и ветви платанов смыкались, и яблоки висели над золоченой изгородью, украшенной неподвижными львами.