Свечи догорели. Лишь одна еще пыталась удержать мерцающий язычок пламени. По комнате клубился дым.
Меня словно кто-то потянул за руку, я быстро обернулся и…
На пороге возникла точная копия меня. Мой двойник. В белом покрове. С короной на голове.
Только на мгновение.
Затем через дощатую дверь пробилось лизучее пламя, и кипень удушливого жаркого дыма забушевала по комнате.
Дом горит! Пожар! Пожар!
Я распахиваю окно. Карабкаюсь на крышу.
Издалека уже доносятся резкие звонки пожарной команды.
Сверкают каски, и раздаются чеканные слова приказа.
Потом слышатся загадочные и ритмически хлюпающие вздохи насосов, они изогнуты, как водяные дьяволы, готовые ринуться на своего смертельного врага — бушующий огонь.
Дребезжат стекла, и кровавые языки вырываются изо всех окон.
Сброшены вниз матрасы, вся улица устлана ими. Люди бросаются на них сверху, раненых уносят.
Но во мне что-то кричит от безумного радостного восторга, не знаю почему. Волосы на голове встают дыбом.
Я подбегаю к дымовой трубе, чтобы не обжечься, так как огненные языки бросаются на меня.
Вижу веревку трубочиста, смотанную кольцом.
Разматываю ее, обвиваю ею запястье и ступню, как меня мальчишкой учили на уроках гимнастики, и спокойно спускаюсь по фасаду.
Опускаюсь мимо окна. Смотрю в него.
Внутри все ослепительно сверкает.
И там я вижу — там вижу, — все мое тело становится единым звонким криком радости:
— Гиллель! Мириам! Гиллель!
Я хочу схватиться за прутья решетки.
Хватаюсь рядом за стену. Теряю опору, выпустив веревку.
На миг повисаю головою вниз, скрестив ноги, между небом и землей.
Веревка от рывка стонет, как порванная струна. С хрустом лопаются волокна.
Я лечу вниз.
Теряю сознание. Еще в падении хватаюсь за подоконник, но руки срываются. Нет опоры: камень скользкий.
Скользкий, будто кусок сала.
…будто кусок сала.
Это камень, похожий на кусок сала.
Слова еще звучат у меня в сознании. Затем я поднимаюсь и пытаюсь понять, где нахожусь.
Я лежу на кровати, живу в отеле.
Тем не менее меня не зовут Пернатом.
Приснилось ли мне все это?
Нет! Так во сне не бывает.
Я смотрю на часы: сон длился не больше часа. Теперь половина третьего.
Вон висит чужая шляпа, которую я накануне перепутал со своей, когда в соборе на Градчанах сидел на скамье во время литургии.
Стоит ли на ней имя владельца?
Я снимаю ее и читаю золотые буквы на белой шелковой подкладке. Чужое и тем не менее такое знакомое имя:
АТАНАСИУС ПЕРНАТ
Теперь мне нет покоя, я торопливо одеваюсь и бегом спускаюсь по лестнице.
— Портье! Откройте! Я на часок пойду прогуляться.
— Куда, простите великодушно?
— В еврейский квартал на Ханпасгассе. Вообще-то существует улица с таким названием?
— А как же, как же, — портье злорадно усмехается. — Но еврейского квартала, обратите внимание, уже не существует. Все, прошу прощения, построено заново.
— Это ничего. Где она, ваша Ханпасгассе?
Толстый палец портье ползет по карте:
— Вот тут.
— А кабачок «Лойзичек»?
— Вот, пожалуйста.
— Дайте большой лист бумаги.
— Прошу вас.
Я завертываю шляпу Перната. Странное дело: она почти новая, безупречно чистая и тем не менее так потерта, словно ее занесло сюда из легендарных времен.
По пути я размышляю: все, что пережил этот Атанасиус Пернат, я пережил вместе с ним во сне, в одну ночь видел вместе с ним, вместе с ним слушал и чувствовал, будто я был им. Почему же мне оставалось неизвестным, что он увидел в тот момент за решеткой окна, когда веревка оборвалась и он крикнул «Гиллель! Гиллель!»?
Я понял, что в этот миг он отделился от меня.
Я должен разыскать этого Перната, даже если мне придется бегать три дня и три ночи, я берусь за это.
Итак, это Ханпасгассе?
Ничего даже приблизительно похожего я и во сне не видел!
Чистые новые дома.
Через минуту я сижу в кафе «Лойзичек», в довольно аккуратном кабачке без претензий.
Разумеется, в глубине подмостки с балюстрадой; некоторого сходства со старым, приснившимся «Лойзичеком» отрицать нельзя.
— К вашим услугам, что угодно? — спросила кельнерша, дебелая девица, в буквальном смысле вся выпиравшая из своего красного бархатного фрака.
— Коньяк. Так, благодарю.
— Фройляйн! Скажите…
— Что угодно?
— Кто владелец кафе?
— Господин коммерции советник Лойзичек. Весь дом принадлежит ему. Очень знатный и богатый человек.
Ага, малый со свиными зубами на цепочке от часов! — вспоминается мне.
У меня подходящий случай провести разведку.
— Скажите…
— Слушаю вас.
— Когда обрушился Каменный мост?
— Тридцать три года назад.
— Гм. Тридцать три года. — Я подумал: стало быть, Пернату, резчику камей, вероятно, теперь за семьдесят.
— А…
— Слушаю вас?
— Нет ли здесь посетителей, кто еще может помнить, как выглядел в то время старый еврейский квартал? Я писатель, и мне интересно было бы узнать.
Кельнерша раздумывает.
— Из посетителей? Нет. Постойте, маркер, он играет со студентом в карамболь на бильярде — видите его? Вот тот с крючковатым носом старик, он все еще живет здесь и расскажет обо всем. Мне его позвать, когда он закончит игру?
Я посмотрел туда, куда и девица.
Худощавый седой мужчина в летах опирается о зеркало и натирает мелом кий. Потасканное, но на редкость благородное лицо. Кого же он мне напоминает?
— Как зовут маркера?
Кельнерша стоя опирается локтем о стол, мусолит карандаш, в мгновение ока пишет бесконечное количество раз свое имя на мраморной столешнице и тут же стирает мокрым пальцем написанное. И между делом бросает на меня обжигающие взгляды, огонь которых то слабеет, то вспыхивает вновь. Разумеется, с неизбежным взлетом бровей, поскольку это усиливает магическую силу ее глаз.
— Как зовут маркера? — снова спрашиваю я. Смотрю на нее, и мне хочется сказать: милашка, почему бы вам не снять все, кроме фрака, или что-нибудь подобное, но я этого не делаю — голова слишком задурманена сном.
— Да, как бишь его зовут? — улыбается она. — Поди, Ферри. Ферри Атенштедт.
— Да что вы? Ферри Атенштедт! Гм. Стало быть, опять старый знакомый. Милая, расскажите-ка о нем поподробней, — проворковал я, но тут же должен был подкрепиться коньяком. — Вы так славно щебечете (я отвратителен самому себе).
Она с таинственным видом наклоняется вплотную ко мне, так что ее волосы щекочут мне лицо, и шепчет:
— Ферри — тертый калач. Но что он из древнего дворянского рода, это, ясное дело, только болтовня, потому что у него нет бороды. И имел жуть сколько денег. Рыжая еврейка, та, что с малых лет спала с каждым, — она снова раза два быстрым росчерком написала свое имя на мраморе, — раздела его до нитки. Думаю, до последнего гроша. А после-то, когда у него все денежки тю-тю, дала ему от ворот поворот и тут же под венец с каким-то важным господином, с… — Она прошептала имя, но я не разобрал его. — И такому важному господину пришлось, натурально, отказаться от всех почестей, и с тех пор он взял себе другое имя — Риттер фон Деммерих. Ну вот. Только, что у нее осталось от прежнего ремесла, от этого он, поди, все-таки отмыться не смог. Я всегда говорю…
— Фрицци! Счет! — крикнул кто-то с подмостков.
Мой взгляд продолжает бродить по залу, внезапно за спиной слышу сухой металлический шелест, точно стрекочет сверчок.
С любопытством оборачиваюсь. Не верю своим глазам.
Лицом к стене, древний, как Мафусаил, старик с музыкальной шкатулкой — размером с коробку из-под сигарет — в дрожащих костлявых пальцах сидит в углу, весь уйдя в себя — старый слепец Нефтали Шафранек, — и крутит крошечную заводную ручку шкатулки.
Я подхожу к нему.
Невнятным шепотом он напевает самому себе:
Дама Шпик,
Дама Шпок
И звезды сине-алые
Чешут языками.
И пусть заливает питье…
— Вы не знаете, как зовут того старика? — спросил я несущегося мимо меня кельнера.
— Нет, сударь, никто не знает ни старика, ни как его зовут. Да и сам он не помнит. Совсем один на белом свете. А что — как-никак, а ему сто десять лет. Каждую ночь он получает у нас так называемый кофе для нищих.
Я склоняюсь над старцем и кричу ему в самое ухо:
— Шафранек!
Он вздрагивает как громом пораженный. Что-то бормочет, задумчиво потирает лоб.
— Вы понимаете меня, господин Шафранек?
Он кивает.
— Слушайте меня внимательней! Мне надо спросить вас о чем-то из прошлого. Если вы ответите, получите гульден, я его кладу на ваш столик.