на лицо временем.
Я склоняюсь и произношу дуа:
— Мир вам, о лежащие в могилах! Да простит Аллах нас и вас! Вы ушли раньше нас, а мы скоро последуем за вами.
Конечно, я лишь исполняю ритуал, хотя учитель вовсе не лежит в могиле, но кто знает, будет ли он похоронен как подобает. Поэтому я передаю ему «салям», втайне надеясь, что получу какой-то ответ, если вдруг сам не умру от страха. Нет уж, пусть лучше он останется безмолвным, как и подобает покойнику. Еще я думаю о том, что следует взять эту голову и положить ее рядом с телом, чтобы похоронить Аль-Кубру целиком. Но когда наклоняюсь, чтобы это сделать, то никак не могу ухватить ее, мои руки проходят сквозь голову муршида, словно руки духа. Тогда я оставляю все как есть и присаживаюсь рядом на толстый корень, вылезший из земли. Предстоит понять еще многое, но одно я знаю: я недостоин его святости и поэтому не могу даже прикоснуться, чтобы не осквернить тело святого. А это означает лишь то, что какой-то великий грех я совершил когда-то, и теперь даже не могу вспомнить, за что должен просить прощения.
Я замечаю, что мертвые веки слегка дрожат, а синие губы кривит судорога. Если это не сила моего воображения, то что? Ведь не может голова, отделенная от тела, остаться живой. Я внимательно вглядываюсь в лицо Аль-Кубры и вижу, что губы приоткрываются, обнажая ряд редких зубов, и словно силятся что-то произнести. Я наклоняюсь ниже, надеясь услышать хотя бы стон, но в этот момент распахиваются глаза и, подернутые белесой пленкой, останавливаются на мне.
— Бахтияр..., — шепчут губы, с трудом преодолевая смертное оцепенение, — Ближе...
Превозмогая страх и отвращение — чувства недостойные праведного мусульманина — я склоняюсь как можно ближе, но и не настолько, чтобы коснуться мертвого лица.
— Хазрат, — тихо отвечаю я, содрогаясь от чудовищности происходящего. — Хазрат...
— Бахтияр, я всегда знал то, с чем ты пришел ко мне. Но так и не успел сказать главное. Слушай и внимай... У тебя есть то, что не принадлежит тебе, вещь, у которой есть хозяин. И хозяин ждет ее возврата. Иди в Дамаск. Найди там океан, который следует за озером... его имя... имя...
Последняя судорога проходит по бледному лицу, и синеватые губы замирают в полуулыбке.
— Как зовут этого человека? — спрашиваю я громко, надеясь, что слова мои дойдут до ушей того, кто уже стоит в пределах Аллаха. — Назови имя!
Но все тщетно. Муршид не отвечает, он ушел насовсем.
Что-то меняется в воздухе, очертания становятся размытыми, как во время песчаной бури. Лицо Аль-Кубры расплывается перед глазами, подергивается дымкой, а потом и вовсе исчезает, и я уже ничего не вижу, а только белую плотную пелену, словно меня заворачивают в саван. На секунду мне кажется, что все это уже когда-то было. Но только на секунду. Я делаю глубокий судорожный вдох, и стеснение в груди исчезает, а все вокруг вновь начинает проясняться.
***
Я лежал на земле возле ханаки в очень неудобной позе. Первым, что я ощутил, вынырнув из сна или видения, была боль. Она растекалась по всему телу, словно по мне проскакал табун лошадей. Левая нога была подогнута и совсем затекла, а в спину впился камень. Но больше всего болела шея. Я пошевелился и попробовал приподняться. Частично это удалось, я смог немного передвинуться и присесть, привалившись к стене. Кровь, пропитавшая одежду, давно уже высохла, и теперь ткань моей хирки напоминала кору дерева и казалась неприятной наощупь. Я потрогал шею в том самом месте, куда попало копье монгола, но не обнаружил никакой раны, абсолютно ничего, даже самого маленького шрама. Боль оставалась лишь внутри, под кожей, но и она постепенно уходила, оставляя блаженное чувство облегчения. Кожа казалась гладкой и теплой, и под пальцами билась жилка в такт стуку сердца. Я выжил, несмотря на страшную рану, от которой любой другой уже отправился бы к Аллаху. Значит, я не такой как все, возможно, не человек, а только похож на него...
— Садик! — громко позвал я. — Садик! Ко мне!
И верный шакал тут же подбежал ко мне и принялся радостно прыгать вокруг. Другая ценность, с которой бы я не расстался никогда — амулет Сапарбиби, тоже был на месте. Я ощущал исходящее от него тепло, которое разливалось в груди и наполняло меня силой. Как хорошо, что я никогда не копил вещи, не привязывался к ним, иначе был бы ограблен. Но никому не придет в голову искать что-то ценное на теле нищего мюрида, одетого в рубище.
У калитки все так же лежал безголовый труп старика, и я вновь внимательно осмотрел его. И убедился, что это не муршид, а какой-то незнакомый странствующий дервиш, пришедший, как видно, на паломничество. Его грубые пальцы с грязными обломанными ногтями нисколько не походили на руки Аль-Кубры, который всегда ревниво относился к чистоте тела, и тщательно подстригал и чистил ногти. Наверное, во сне я плохо разглядел его и поэтому ошибся. Само собой, что и за чинарой ничьей головы я не нашел, а потому вздохнул с облегчением, надеясь, что шейх жив и лишь прячется где-то. Или даже сумел уйти из города.
В это время в конце улицы появился человек. Он был так же, как и я, одет в рубище Ордена, и я узнал в нем одного из мюридов, того самого, что вечно задирал меня и высмеивал — Абдуллаха аль-Искандери. Он был весь в крови, с выражением отчаяния на лице и еле переставлял ноги. Я окликнул его.
Он подошел ближе и тоже склонился над трупом.
— Неужели это муршид? — спросил он хриплым голосом.
— Нет. Кажется не он, — ответил я тихо. — Руки совсем другие.
Он рванул одежду трупа, оголив плечо, на котором багровело огромное родимое пятно.
— Да, — согласился Искандери, — это не Аль-Кубра. Это тот старик, что всегда охранял ворота ханаки.
И только тогда я вспомнил, что был среди нас еще один старик, наверное, даже старше самого Аль-Кубры. Молчаливый и услужливый, он старался никому не попадаться на глаза, а только молча делал свое дело — открывал и закрывал ворота.
— Орифбек, — подытожил мюрид. — Когда живешь так долго, то и умереть не страшно. То ли дело — ты, Бахтияр. Ты не прожил еще и четверти своей жизни. Было бы