Я помнил этот замок и умел вставлять ключ бесшумно. К моей удаче, на улице залаяла собака — я повернул ключ и распахнул дверь. Парень с глупым видом поднялся мне навстречу, — наверное, решил, что вернулось начальство.
— Оружие на пол, — скомандовал я, но этот идиот поднял автомат и передернул затвор. Мне пришлось выстрелить первым. Извини, приятель, но играть надо по правилам.
Услышав выстрел, из своей комнаты выскочил Фима и рванулся к открытому окну.
— Стоять, Фима! Это я, Крокодил!
Но он был невменяем и неуклюже влез на подоконник. Я подбежал и попытался схватить его за йоги, но не успел, и в моей руке остался только его башмак.
Золушка сраная, пристрелю, подумал я в бешенстве, — и в этот момент за окном грохнул выстрел.
Я осторожно выглянул — Фима лежал, и голова его выглядела как-то ненормально… Ему снесло часть черепа, понял я, — значит, крупный калибр.
По улице к нему бежал второй охранник, с пушкой в руке, а в другую сторону, что есть мочи, улепетывали двое прохожих.
Невезучая квартира, думал я, удирая через проходной двор. Но у Васи тогда результат был еще хуже… Да, Фима… неловко вышло… прости, старик… но ведь это я не ради спасения человечества… я воевал за своих детей.
Но если каждую частицу одарить представлением и чувством целого, тогда столкновение исчезнет; не будет и разрушения, смерти.
Николай Федоров
Безумец… Ребенок, возжелавший никогда не стать взрослым. Посредством научной магии истребивший в душе своей родителя своего. И более древняя часть сознания, не доступная его непросветленному разуму, постепенно в нем угасает.
Никому не будет отказано в воскресении, но было бы что воскрешать.
Угасание уводит хрупкую сущность эго на границу темной зоны небытия, где происходит сокрытие знания и рассеяние воли, перед полетом сквозь тьму к новым вспышкам сознания.
Но я еще здесь, и по ночам, когда все и вся спит, иногда открываю глаза, и мир становится проницаемым зрению. Стены и потолок исчезают, и мне ведомо звездное небо и закон бытия светил. И где-то, может быть, рядом, а может быть, среди звезд Крот и Амвросий, и с ними иные сущности, способные мыслить, подобно игрокам, наказанным вечной игрою в кости, без конца переплетают цепочки генов, миллионы раз из миллионов кубиков пытаются сложить слово «бессмертие» и все роют и роют кощунственный свой тоннель в замысле Божьем, великом, непостижимом, а Господь это терпит. Неисповедимы пути Господни.
1
Преимущество послесловий к книгам, подобным этой, состоит в следующем: пишущему не требуется предполагать, что книга, о которой он пишет, уже прочитана читателем. Вместо предположения он (я) может исходить из очевидного факта: если уж читатель купил детектив, то не для того, чтобы поставить на полку, а если взял почитать, то действительно прочтет.
Вообще, многие утверждения, кажущиеся на первый взгляд тривиальными, далеко не бесспорны. Например: «Книги нужны человеку для того, чтобы читать». Будь это действительно так, библиотеки опустели бы на три четверти (включая, разумеется, и домашние библиотеки) и набор стимулов к писательству существенно изменился бы. На самом деле есть книга, предназначенные для листания, для разового заглядывания, для того, чтобы считаться существующими, сигнализировать о существовании автора. Есть книга, которые мы ставим на полку в надежде (довольно смутной) когда нибудь их открыть. Наш взгляд, скользящий по корешкам, любовно задерживается на этих мудрых книгах, вселяя приятное чувство, будто мы тоже (хотя бы отчасти) умны содержащимся в них умом. Ради такого чувства в принципе стоит приобретать книгу (разве не купили бы мы, например, излучатель благополучия по сходной цене) — тем более что всякая надежда, даже самая смутная, может в один прекрасный день стать реальностью… Одним словом, множество разных причин поддерживают своды галактики Гутенберга. Если даже предположить, что книги вообще вдруг перестанут читать, то книгоиздание все же не прекратится (хотя, конечно, резко уменьшится), если только сохранятся «остальные причины», гарантирующие существование книги.
Детектив принадлежит к тем немногим жанрам, у которых нет других причин для существования, кроме непосредственного читательского интереса. По отношению к таким книгам, как «Возмущение праха» Наля Подольского, едва ли кому в голову придет желание «иметь книгу уже прочитанной» (что вполне естественно для ученых трудов, стоящих на полке) — скорее, наоборот, откладывая прочитанный текст, испытываешь жалость, что повествование окончено. А это верный признак владения жанровым каноном, если угодно — мастерством. Одновременно это показатель сработавшей формулы успеха, ибо правильно выстроенная цепочка событий воздействует на душу читателя вполне объективно, примерно как пароль: если ты его знаешь, пропустят дальше, а если не знаешь — стой, дожидайся (например, на полке), пока с тобой разберутся.
Конечно, писателю прежде всего хочется сказать свое слово, так сказать утвердить свой «пароль» (parole), ради этого писатель готов на любые жертвы, кроме, пожалуй, одной — соблюдения законов жанра (особенно если речь идет о русском писателе). За редкими исключениями специфика русской литературы всегда состояла в том, чтобы решить сразу сверхзадачу, уклоняясь, по возможности, от решения задачи, т. е. от выстраивания продуманного сюжета, от прописывания «длинных коридоров», из которых читателю не вырваться, пока он не дойдет до конца или по крайней мере до развилки.
Предельная автороцентричность русской литературы пережила даже эпоху социальных катаклизмов, а высочайшее самомнение писателя сохранилось и среди всеобщего социального унижения, — может быть, впрочем, потому и сохранилось, как реакция на житейскую униженность… Во всяком случае, если с «насыщенностью письма», изощренностью описаний и толщиной метафорического слоя дело обстояло (и обстоит) неплохо, то мастерство рассказчика встречалось куда реже: в XX столетии можно вспомнить разве что Бабеля. А уж искусство сплетения интриги, то, что англичане называют «suspense», т. е. буквально «подвешенность», экстатическая жажда немедленного продолжения, — вот это всегда было в крайнем дефиците. Здесь в современной русской литературе некий жанровый провал — просто нечего сопоставить с причудливыми детективами ван Гулика, с триллерами Томаса Клэнси, Даниэля Пеннака, да и вообще серьезных профессионалов, умеющих организовать структуру приключения как ловушку для читателя, можно пересчитать по пальцам.
Наль Подольский — один из них. Его книга содержит в себе все то, на что вправе рассчитывать читатель остросюжетного романа, — должное количество загадок, сюжетное напряжение, нарастающее от завязки до кульминации, непринужденно оркестрованные диалоги и, наконец, тайну. Задача выполнена, несущая конструкция построена — а уж на ней можно размещать и Сверхзадачу. Умеющий испечь пирог может выбирать начинку для пирога, у него теперь есть очень важный дополнительный шанс — полная и скорейшая передача своих собственных размышлений. В конструкцию, готовую для мгновенного усвоения, как бы впрыскивается инъекция, некое содержимое внутреннего аналитического круговорота, и читатель никуда не денется, проглотит за милую душу.
В большинстве случаев «полезные добавки» бывают достаточно тривиальны: чаще всего это разного рода политические сведения, финансовая информация, данные об огнестрельном оружии, а то и просто кулинарные предпочтения автора. Есть и более экзотические варианты, например, прочитав Дика Френсиса, мы получаем полное представление о закулисной жизни ипподрома. В сущности, в упаковку триллера можно всунуть и элементы технологии сталелитейного производства — лишь бы добавка была дозированной и не разъедала структуру несущей конструкции, вдоль которой продвигается читатель, подгоняемый жаждой развязки и промежуточными микростимулами, встроенными в текст.
2
Роман Наля Подольского снабжен весьма необычной «полезной добавкой» — идеями из русской философии. Конкретно речь идет о Николае Федорове, об одном из наиболее самобытных русских мыслителей, попытавшемся сформулировать и внятно выразить глубинный экзистенциальный заказ, т. е. фундаментальное чаяние человечества — волю к бессмертию. Новаторство Федорова состоит в бесстрашном выговаривании «абсолютного содержания» желания и воли, что далеко не так просто, как кажется. Какая-то странная робость не позволяет человеку довести до сведения других и до своего собственного сведения то, что ему больше всего нужно, то, что превышает любое отдельное и временное содержание воли. Человеку всегда сопутствует страх перед высказыванием заветной мысли, что уж говорить о заветной мысли человечества. И вот Николай Федоров высказывает ее, безоглядно и безоговорочно, — эту предельную мысль, всеобщее содержание надежды: избавить от смерти всех живущих и возвратить жизнь всем умершим, восстановить дух во всей полноте без слияния в неразличимость, с сохранением каждой личностной монады. Такова краткая формула Сверхнадежды, и, прежде чем принимать во внимание ее осуществимость, нужно посмотреть: ничего ли не упущено? Уяснить предел собственных чаяний, выговорив все до конца, — это значит быть мужественным и ответственным, вступить в духовное совершеннолетие, ведь пребывание во младенчестве рано или поздно заканчивается и для человека, и для человечества.