Я вряд ли поеду в Леваннон на энергичном чалом коне с тремя слугами, и служанки не будут раздвигать колени для меня в каждой гостинице. Но я, все-таки, отправлюсь туда.
В тот день я осмелился немного поучиться играть на горне. Скромность пришла позже: когда я играю в нынешнее время, я знаю, что лишь прикоснулся к древнему искусству, по сравнению с которым самая лучшая музыка наших дней — чириканье воробьев. Но, пока не заболели губы, в тот первый день я учился методом проб и ошибок, как отыскать мелодию, которую я знал еще ребенком. Думаю, «Мелодия Лондондерри» была первой музыкой, которую я знал, ее пела мне дорогая толстая сестра Карнация. Любознательность подгоняла меня дальше обычной усталости. Я нашел мелодию: мой слух подсказал мне, что я играл правильно.
Благодаря большому словарю, я знал, что мой горн — то, что было известно в древнее время как «валторна». Систему клапанов могут ремонтировать современные рабочие — мне немного подремонтировали их в Олд-Сити; сам горн мы совсем не смогли бы точно воспроизвести в этом веке. Я играю на нем уже около четырнадцати лет и иногда задаю себе вопрос, мог бы горнист древнего мира считать меня подающим надежды начинающим?
Когда я прекратил мои занятия в лесу в тот день, послеобеденное время было почти растрачено. Я приготовил запоздалую еду из недоеденной копченной грудинки и полбуханки овсяного хлеба. Потом я выкопал в земле, довольно далеко от пещеры, гнездо и зарыл там мешок с горном, обернутым в серый лишайник. Отметил это место только в памяти, так как знал, что вернусь очень скоро. Я собирался уйти из Скоара; это, я теперь чувствовал, было несомненно, как восход солнца. Но в эту ночь я должен вернуться в город.
Я отрезал кусок рыболовной лесы для талисмана удачи, но шнурок грубо тер мою шею, поэтому я снова положил талисман в мешок вместе с горном. И забыл, что я так поступил — но вам следует запомнить это. Позже, когда это было так важно для моего спасения, я никак не мог вспомнить, положил ли я талисман в мешок или продолжал носить его немного дольше, несмотря на кожное раздражение. Если вы существуете, ваша память, вероятно, обманывала вас таким же образом. Если вы не существуете, почему бы вам не дать мне возможность проанализировать это событие?
Для меня все казалось проще в тот вечер, когда я зарыл горн. Я не фантазировал и не гадал о богатстве при ущербной луне. Я просто хотел Эммию.
Я снова спрятался в кустах возле частокола и снова слышал смену караула — она опоздала — я подполз близко к кольям и продолжал ждать, так как был уверен, что не слышал, как новый часовой проходил по улице своим обычным путем. И, вероятно, я был изнурен больше, чем сознавал, потому что я по-глупому уснул.
Я никогда не сделал бы этого прежде, в таком опасном месте, и не делал с тех пор. Но тогда я уснул. Когда пришел в себя, была ночь с бледным ранним лунным светом на востоке. Теперь у меня не имелось способа разузнать что-то о часовом, пока не услышу его, и ожидать, скучая, другого. С внутренней стороны частокола, вдоль улицы, бродила свинья, высказывая частные замечания своему желудку о низком качестве уличных отбросов. Никто не бросил в нее камнем, как обычно, почти несомненно, делал часовой, чтобы отвлечься от скуки. Мне надоело ждать, я решил рискнуть, и полез.
Часовой дал мне возможность перелезть через стену и опуститься на городской стороне. Потом я услышал его быстрый шаг позади меня, и ударом по голове он меня свалил. Когда я перевернулся, он стал месить мой живот своим дорогим воловьим сапогом.
— Откуда ты, крепостной слуга? — Он узнал об этом по моей серой набедренной повязке: мы были обязаны носить ее, тогда как рабы носили черные, а свободные — белые; только аристократам позволялось носить набедренные повязки любых привлекательных расцветок.
— Я работаю в «Быке и оружии». Заблудился.
— Неплохо звучит. А тебя никогда не учили говорить «сэр»? — Уличный фонарь, висевший неподалеку, высветил строгое тощее лицо мрачного вида, а это означало, что часовой не будет обращать внимания на все, что бы ты ни говорил, поскольку все давно решил, когда тебя еще и поблизости не было. Он вертел в руках свою дубинку; его сапог причинял мне боль.
— Хорошо, давай посмотрим твой пропуск.
Каждый, кто входил или выходил из Скоара ночью, должен был иметь пропуск с печатью городского совета, если не был одет в форму — то есть, солдатом гарнизона, священником или представителем высшей знати с татуировкой на плече в подтверждение этого. Конечно, свободные люди и низшая знать — (Мистеры, как Старый Джон и тому подобные) — не ходили по дорогам после темноты поодиночке, а только большими вооруженными группами с факелами и побрякушками, чтобы отгонять волка и тигра; таких странствующих групп довольно много — они называются караванами и доставляют городскому совету удовольствие выдавать им пропуска. Однако, весной, когда погода установится и ночи станут теплыми и звездными, и маловероятно, чтобы хищные звери приближались к человеческим поселениям, ведь везде легко добыть пищу, парни со своими девками все это время незаметно перелезали через частокол. Пацаны называли это «пугливым совокуплением». Я никогда не слыхал, чтобы после таких прогулок были убитые или съеденные, но, может, это что-то значит для девушки, если она может вообразить такое, когда лежит с парнем сверху на ней. Все надеялись, что часовые, почти официально, будут смотреть в другую сторону, потому что, как я писал немного раньше, даже церковь допускает, чтобы поощрялось размножение, особенно среди рабочих классов. Июньскими утрами, трава прямо снаружи за частоколом была соответствующе смята и утоптана, как поле битвы, каковым, в известном смысле, оно и было.
— У меня нет пропуска, сэр. Вы знаете почему.
— Не намекай мне об этом. Ты знаешь, что каждый должен иметь пропуск, когда идет война.
— Война? — Я взрослый, поэтому привык к разговорам о возможной войне с Кэтскилом, но уделял этому не больше внимания, чем звону комара.
— Вчера объявили. Каждый знает об этом.
— Только не я, сэр. Заблудился вчера в лесу.
— Хорошо поешь! — сказал он, и мы вернулись к тому, с чего начали. Если войну объявили вчера, неужели Эммия не говорила мне об этом? Может, она говорила, когда я был в бреду.
— Хорошо, итак, что ты делаешь в этом, там, как ты сказал, называется это проклятое место?
— «Бык и оружие», сэр. Дворовый парень. Спросите Мистера Джона Робсона. Мистера. А также члена городского совета.
Я не порицал его за то, что сказанное не произвело на него впечатления. Мистеры идут пара за грош. Даже эсквайр[44] не имеет престижной татуировки на плече, а эсквайр — это наибольшее, чего мог бы достигнуть Старый Джон. Часовой ногой перекачивал меня со стороны в сторону, причиняя боль и взбалтывая живот.
— Я слыхал, говорят, в Кэтскиле есть много рыжеволосого дерьма. Не пройдет. Собираешься прокрасться в город? И упираешь на эту ложь о Мистере, который мне больно нужен: такой сукин сын, как ты, будет учить меня приличиям, пукающий соплячок, которого унесет сильный ветер. Даже если не врешь, ты должен получить хорошую взбучку. Отведу тебя к капитану, вот что я собираюсь сделать. У него даже этот гомик Мистер Джон, как-там-его, не поможет тебе.
Я обозвал его голозадым сукиным сыном и теперь, когда я вспоминаю об этом, считаю, что нехорошо было произносить такие слова.
— Тогда выдай себя сам, кэтскил. Ты — кэтскильский шпион. Никакой крепостной слуга не собирается говорить об этом проклятому члену городского правительства. Скорее!
Он стал препятствием между мной и Эммией, только и всего, вряд ли чем-то большим. Он приказал мне подняться, но его нога все еще давила на меня. Я схватил ее, рванул, и он полетел, задница оказалась над грудиной.
Часовой недооценил моей силы из-за моих пустяковых размеров и врожденного глуповатого вида. Он ударился медным шлемом о частокол, кость его шеи с треском сломалась, и, когда распростерся на земле, был уже мертв, как бывает с любым человеком.
Никакого пульса на его горле; его голова шлепнулась, когда я тряс его. Я уловил запах смерти — кишечник бедняги опорожнился. Поблизости ни души; лишь густые тени от единственного тусклого уличного фонаря. Звук удара шлема о бревна был негромкий. Я мог бы перелезть обратно через частокол и уйти навсегда, но я сделал совсем не так.
Когда я стоял на коленях, пристально вглядываясь в него, вселенная все еще была наполнена моим жгучим желанием Эммии, которое тащило меня обратно. В этом, казалось, была какая-то связь; когда я смотрел на мертвого часового, мой смычок любви стал твердым, как дурак, как будто часовой был моим соперником. Ну, я не возбужденный перед случкой олень, которому нужно с треском ломать рога, сталкиваясь с другим самцом, чтобы подготовить себя для самки. Не был я и безжалостным. Вспоминаю, я думал, что могли быть другие — жена, дети, друзья, чьи жизни будут потрясены тем, что я сделал. Этот бледно-коричневый предмет, освещенный мерцающим светом, и лежавший возле моего колена, был человеческой рукой с грязными пальцами и старым шрамом в развилке между большим и указательным; может, она могла бы когда-нибудь играть на мандолине. Но она была мертвой; мертвой, как мутант, а я был живой и жаждал Эммию.