это все не наскучит, ведь они так хрупки, и так недолговечны, ваши букашечьи чувства… Не правда ли, Матиас, соломенная голова?
Слова его золотым звоном отдавались в ушах Матиаса, гулкие, как церковный колокол, плыли над лесною поляной, и кислым металлическим привкусом истаивала на губах золотая пыльца, и Румпельштильцхен смеялся на ветке, весь в золотом и огненно-красном, а после — вспыхнул, точно костёр, нестерпимо ярким пламенем, взметнулся к самой вершине ели дымчато-серою тенью, и исчез, оставив за собой запах торфяной гари.
Матиас подобрал свою шапку, сиротливо валявшуюся у еловых корней, стряхнул с отворота золотые чешуинки.
— Благодарствую, ваше болотное высочество, господин Румпельштильцхен! Век помнить буду вашу доброту, и детям своим накажу помнить… — он видел их как наяву, румяных, розовощёких детей с льняными волосами и голубыми глазами Линхен, усевшихся на лавку в ряд, числом не меньше пяти, смеющихся, пухлогубых детишек. И Линхен среди них — дородную мать семейства в чистом фартуке и свежевыглаженной рубахе, разливающую по мискам суп. И его самого во главе стола — почтенного отца семьи, покуривающего трубку, набитую душистым табаком, благодушно улыбающегося Линхен и детям…
Стоит только надеть на головы этот соломенный венок, и желание сбудется. Первое, и, даст господь, последнее желание… Болотной гнилью был напрочь пропитан воздух поляны, болотом пахли ладони Матиаса, коими разгребал он солому в коровнике, неуклюже сплетая венок — себе и Линхен, связывая, соединяя, стягивая во единый клубок их судьбы, отныне и навсегда, пока смерть не разлучит их…
Пока не истлеет гнилая солома.
***
И года не прошло, как ослепительно сияющее золото обратилось в черный, болотом тянущий перегной, как сгнило, отболело в груди Матиаса всё солнечно-огневое и жгущее, сгорело, оставив после себя лишь выжженные уголья.
Всё так же любила его Линхен, всё той же нежностью и обожанием сверкали её улыбки, словно бы величайшим сокровищем был для нее Матиас, всё так же нежны были светло-льняные косы её, речными волнами струящиеся по плечам, сияющие золотом косы. Матиас же чувствовал скуку — болотно-серую, вязкую, словно трясина, Матиас вяз в ней с каждым днём всё глубже и глубже, всё отвратительней, всё ненавистней казалась ему вечно влюблённая Линхен, золото, порченное гнилостно-грязною ржой.
Линхен понесла, в первые же недели после венчания, и в положенный природою срок разродилась — крикливым, словно ночная птица, прожорливым, как волчонок, дитём с красным сморщенным личиком и лягушачье широкими губками, безобразным, точно лесной подменыш. Матиас глянул на него вскоре после рождения, одним из первых, оттолкнув повивальную бабку, на улёгшийся на груди измученной Линхен, заходящийся в плаче комок человеческой плоти, и сказал: «Это не мой сын. Унеси его в лес, Линхен, на Еловую гору… да и сама оставайся там». И Линхен заплакала, ещё сильнее младенца, а Матиас раздраженно махнул рукою, и вышел во двор. Ярким светом светила луна, круглая, как совиный глаз, глаз смотрел на него с черного неба, с необозримой великаньей высоты, и Матиас погрозил ему кулаком, и сказал: «Что, брат, злорадствуешь, да? Всё тебе смешно…», а затем отправился в деревенский трактир, и пил всю ночь, желая забыть — крик младенца, несчастное лицо Линхен, луну и великана, пил, пока золотые лучи солнца не плеснулись в приоткрытые окна, лужами не растеклись по столам, щекочуще-золотою пыльцой не осели на вспухших веках Матиаса.
Дома было голодно и пусто, у Линхен не хватало молока, она совала младенцу в ротик безобразно раздутую грудь, в синих, венозных прожилках, младенец орал, покраснев от натуги, завёрнутый в старые тряпки бесполезный кулёк, и Матиас с ужасом понял, что так теперь будет всегда, до самой его кончины — безденежье, детские крики, вечно беременная жена, кружащаяся голова с похмелья… «Ведь ты же сам хотел этого, Матиас-дуралей, чего ж теперь жалуешься?»
…Путь до Еловой горы он одолел необыкновенно быстро, словно бы крылья плескались за его спиной, чёрные, как сама тоска, точёно-острые вороньи крылья пели, рассекая воздух, несли его прочь от родного крыльца. «Он же обещался помочь, только бы не обманул, только бы согласился снова…»
— Господин Румпельштильцхен, ваша болотная милость! Простите меня, дурака, что тревожу вас по такому пустячному делу…
Земля под ногами его дрогнула, словно бы от великанских шагов, далёких, неостановимо надвигающихся на Матиаса.
Б-бум! Бумк!
Матиас покачнулся, и едва устоял, и тотчас же правый сапог его провалился в какую-то нору, узкую, как крысиный лаз. Чёрной, болотною гнилью дохнуло из лаза, и, помогая себе крошечными ручонками, в присыпанном землёй колпаке и сером от грязи камзоле, наружу выбрался тот, кого он сейчас так жаждал увидеть.
— Что, Матиас-дуралей, опять в болоте, опять затянуло по самую маковку? Экий же ты неосторожный, смотреть надо, куда идёшь! Впрочем, что с вас, червяков, ожидать — всю жизнь в грязи, и потому грязи не видите, вот и липнет она к вам. Говори, зачем пожаловал, клоп.
«Забери их к себе, в своё болото, господин Румпельштильцхен всезнающий. И Линхен мою забери, и первенца. Верни мне свободу, холодную, как ветер в поле, бездонно-гулкую, как небо над головой, ведь что может быть дороже свободы для человека…»
— Золото, господин Румпельштильцхен, вот чего не хватает мне для полного счастья. В нищете проживаем я и супруга моя, младенец наш от голода плачет. А пойдут как ещё дети, так хоть в гроб ложись, да крышкой еловой накрывайся! Денег пришел просить у вас, ваше болотное всевластие. Столько, чтобы и мне жить хватило, и детям моим, да еще и внукам, и правнукам осталось. У вас же их как листьев в лесу, а мы люди небогатые, у нас каждый грош наперечёт!
Карлик засмеялся рассыпчато-звонким смехом, словно бы золотые монеты зазвенели в мошне, смеялся все громче и громче, руками держась за дрожащий живот, монеты звенели в подскакивающих сундуках, золото билось о крышки — всё больше и больше, сыпалось через край неотрывным потоком, осенней золотою листвой ложилось под ноги Матиаса.
— Десять тысяч гульденов, достаточно ли тебе для начала, о, блоха ненасытная? Купишь на эти деньги завод, богатейшим в этих краях заводчиком станешь, рекою деньги к тебе потекут, хватит и тебе, и детям твоим, и правнуки не обижены будут! Если, конечно же, с умом всем этим хозяйством распорядишься… а ума-то тебе не занимать, верно ведь, Матиас-дурачина?
— Мы, может, и ума невеликого, но ложку к уху за столом не несём, — пробормотал Матиас,