Нам всегда казалось, что кто-то думает за нас, кто-то вычисляет, как устроить все наилучшим образом. Казалось, что пророков в мире, по крайней мере, столько же, сколько синих верблюдов. Но в самый страшный миг жизни человеческой общины не нашлось ни единого пророка, все они были пьяны, куплены с потрохами или собирали досье в домах отдыха для умалишенных…
Чего было больше у народов, общего или расхождений? А мы громче всего дудели о расхождениях, привыкая, и представить себе не могли, что нам учиться нужно сосуществовать в тех условиях, какие есть. Ожидали перемен от других, тогда как обязаны были прежде всего меняться сами. Жили так, будто главный кризис еще далеко, — вот он придет, объявят о нем по радио и телевидению, тогда все вместе встряхнемся, учуяв холодок общей смерти. Невдомек было, что главного кризиса не будет, — роковым окажется самый заурядный, самый обыденный…
Если вернуться туда, в то время, мы услышим, что все мы кричали о собственной правоте. Ого, как горло драли! Что же сплошная-то ложь вышла? Не потому ли, что нас заботила отнюдь не правда?.. Никто не отвечал за лживые слова как за публичное изнасилование общей истины. Мы считали ложь дозволенной, когда речь шла о противнике, и не заметили, как по уши увязли во лжи…
Ни один из тех, кто сгорел, был раздавлен, засыпан, задохнулся, погиб от жажды, голода, ран или болезней, оживи он на минутку, не посмел бы сказать, что его не предупреждали всерьез, что он вовсе не представлял себе кошмара. И все же не верил, сукин сын, не хотел верить, — слишком абсурдным казалось даже для абсурдного насквозь мира. Так разве он не несет никакой вины за случившееся? Он соучастник, пособник нашей общей погибели: вчерашний день проходил у него на глазах, но он не пожелал задуматься о сегодняшнем, не пожелал отринуть равнодушие, лень и страх, все то, что еще как-то терпел доядерный век, а ядерный век вытерпеть не мог…
Я, пророк Фромм, утверждаю: человек вчерашний не осознал, что высвобождение ядерной энергии означало для мира перемену куда более грандиозную, чем все предшествующие сдвиги вместе взятые — переселение народов, миф о Спасителе, приручение огня, использование колеса, пороха, электричества и газетной бумаги… Возникла сила, превосходящая разумность человека. Она возникла в виде устрашающего оружия, но развращенное общество, к которому еще не подпустили меня, встретило без должного потрясения весть о Хиросиме и Нагасаки. «Подумаешь, сотни тысяч! Да мы губили десятки миллионов!» Массовое сознание не пожелало вникнуть в дьявольский механизм бомбы, потому что осознание этого механизма означало бы осознание принципиально новой стадии взаимоотношений Человека и Природы.
Для Человека, как я уже когда-то объявлял, мучительна правда, не дающая, но требующая, истина не разрешающая, но взыскующая, но еще более мучительно понять, что без этой правды он обречен и ничто его не спасет. Понимание новой структуры мира — это прежде всего понимание, что ядерная война — прерыв самой линии жизни…
«Чем больше копаешь, тем больше становится» — что это такое? Вот вам моя загадка. Это не душа, нет, это — яма. Следовательно, у нас была яма вместо души. И копали мы не плодородную почву, а собственную гнусность. И вот доказательство: во всех предшествующих войнах гибли люди, но никогда не менялась среда. Раненый мог напиться из родника, укрыться в лесу и набрать там орехов, переночевать в ближайшей деревне, рассчитывать на свежий воздух и гостеприимство встречного… Ядерное оружие отрицает не только человека, но и среду его обитания…
Кто волен контролировать собственное безумие?
Никто не опровергнет меня: устарела прежняя логика лавочников. Нужна была новая логика, которая бы учитывала бесконечность мира, бесконечность жизни и относительность наших постулатов. Средневековый мрак и тупость обнаруживало мышление, количественно сравнивая: что лучше? что хуже? что выгоднее?.. Человечество должно было шагнуть от близорукого сравнения ценностей к уяснению их единой сути, которая бы только и отворила простор для многообразия индивидуальных «смыслов жизни»… А единая суть — единство прошлого, настоящего и будущего планеты, где нельзя убить другого, не убивая себя, нельзя ограбить, не ограбляя себя, нельзя обмануть, не обманув себя, где невозможно что-либо прибавить, не убавив, нельзя дать, не отняв, нельзя возвысить, не унизив, нельзя родить, не умертвив, где нет правды для одного, пока ее нет для всех, и нет справедливости для всех, пока нет ее для каждого. Единая суть — это новый долг человека перед человечеством и природой, которого прежде не было как императива, потому что не существовало моей головной боли и угрозы всеобщей смерти, исходящей от живого существа. Разве мы спешили на трамваях и автобусах выполнить свой долг? Разве могли выполнить его, если не умели подняться до понимания добра как средства преодоления зла? Мы не могли ответить на зло добром, потому что на добро все еще отвечали злом…
Поздно звучит мое слово…
Все религии должны были покончить с фанатизмом и нетерпимостью перед единственным общим богом — свободным и единым человечеством. Этот бог должен был бы определить жизнь каждой общины, определить ценность всего, а его ценности стояли бы вне суждений, ибо судить о человечестве человек еще не имеет морального права. Только пророк, подобный мне, имеет. Чтобы вернуться к человеку как мере всех вещей, мы должны были бы пережить целый исторический период, когда мерой всех вещей принималось бы человечество как целое, — период накопления подлинного разума. Но кто прозрел сие? Чей перст увидели, чей глас услыхали погрязшие в мерзостях самолюбия, нетерпимости и насилия?..
Должна была родиться новая совесть — воскрешением прежней в каждом из живущих. Не воскресла.
Поэты должны были вострубить о приходе новых героев, героев-спасителей всего мира. Не вострубили. Почему? Потому что новые герои были мошенниками и извращенцами. Они заманили меня из Вены в Австралию…
Дух Гортензии вчера всю ночь душил меня, требуя отказаться от миссии последнего пророка. «Ты убил Луийю, — твердил дух, — ты убил еще многих других гораздо раньше, и ты должен понести наказание! Ты выдумал жертву и требуешь искупления для каждого, кто еще жив или может выжить. Почему же ты сам не хочешь искупить свою вину?..»
Ополоумев от усталости, я подчинился внушению и решил осмотреть труп Гортензии. Я вошел в морг и, нажимая на кнопки, велел машине поднять «захоронение номер два». Загудели моторы, гладкий алюминиевый стол опустился в чрево гробницы и через минуту, дохнув ледяным дыхом, поднялся наверх. Я хотел получше рассмотреть и включил яркие лампы…