Место было глухое — сюда редко наведывались крестьяне, и даже скот не забредал.
— Что ты надумал, Игнасио? — хрипло выкрикнул Говеда, подняв руку и требуя, чтобы я остановился.
Усы его над верхнею губой зло топорщились, в черных глазах терялись зрачки, на белках пучились кровавые жилки — бык, выпущенный на арену…
Говеда чуть покачивался с носков на пятки в дорогих кожаных туфлях. Каблуки были высокими, и тучный Говеда казался крепышом.
Я мог бы сбить его ударом в живот. Пожалуй, мог бы бросить на землю еще одного или даже двух наемников, привезенных со стороны, но все равно с четырьмя мне было не управиться. Они это понимали.
И все же я предпочел бы умереть, но не уступить.
— Где Чико? — спросил я в свой черед сеньора Говеду. — Где твой сын, паршивый трус, не пришедший даже на похороны Летиции?
— Не твое это дело, — сморщился Говеда. — Отвечай лучше, что ты надумал?..
Что я надумал?..
Меня попросили перегнать скот, и я уехал на высокогорное пастбище близ перевала Сан-Педро. Там, среди сизых скал и нежной зелени парамос, меня настигла весть, что семейство Говеда все-таки купило согласие престарелого Карлоса Мендозы на брак его дочери Летиции и Чико. Летиция пыталась скрыться, но ее схватили и силой увезли в усадьбу Говеды. Она не хотела покориться сумасбродной воле отца и домогательствам Чико, и тогда негодяй решил добиться покорности девушки позором, — грязный, шелудивый поросенок, ничего не знавший о святости чужой души.
По словам человека, принесшего страшное известие, безумец сделал свое дело, связав Летицию ремнями с помощью слуг отца. И Летиция вдруг успокоилась и даже будто бы пообещала что-то этому Чико при условии, если он в течение часа скупит у жителей деревни и принесет ей в подарок три золотых кольца. Чико снял с нее путы, запер в спальне и бросился выполнять желание, не вникнув в его горький смысл. Чико полагался при этом, разумеется, на мошну своего отца.
Когда сияющий торгаш открыл спальню, Летиция уже не дышала. Она повесилась, сладив петлю из полос разорванной своей сорочки…
— Так что же ты надумал? — повторил сеньор Говеда. — Знай, закон на моей стороне, я не допущу мести!..
— Я не дам тебе и твоему сыну такой чести, — оборвал я Говеду. — Я уезжаю отсюда. И вовсе не потому, что ты заплатил сеньору Мендозе, который смертельно болен и не владеет собой. Летиция — моя маньяна, моя девушка, и она осталась моей, а что сотворил твой сын и ты — дело вашей совести и божьего суда…
И отодвинув плечом Говеду, сжавшись, как пружина, и делая вид, что мне вовсе наплевать на вооруженных кабальеро, вот-вот готовых наброситься на меня, я медленно пошел своей дорогой. Не торопясь взобрался на холм и только тогда обернулся и бросил последний взгляд на деревню. Она вся лежала передо мною в чаше долины, и петухи в эту минуту перекликались надрывно и с переливами, — в их голосах мне слышалась моя тоска…
Нет, я не плакал, зачем-то торопясь к нижней дороге, где трижды в сутки проходили рейсовые автобусы. Я спрашивал солнце, небо и землю, по которой ступал, почему законы оплачиваются кровью и мукой честных людей, а пользуются законами негодяи, сидящие на чужих спинах?..
Я не ел с того самого часа, как узнал о смерти Летиции. И вот я сел на камень и раскрыл свою сумку. В чистом платке я нашел несколько кукурузных лепешек, выжаренные до сухости шкварки и стручок горького перца — любимую еду моего отца. С каким умыслом приготовила ее мне на дорогу Мария?
Я жевал свою последнюю пищу и пил из бутылки последнюю живую воду, — вот-вот должен был показаться мой катафалк.
Совсем неподалеку, — так, в километре от меня, — работали на полях крестьяне, жители моей деревни. Мне так хотелось побежать к ним, остаться с ними! Но это было невозможно: мертвым нет места среди живых…
Мертвым? Отчего же мертвым? Сколько столетий отделило живых от мертвых?
Столетие на торговых судах подставной компании, использовавшей аргентинский флаг.
Столетие на острове Атенаита.
Десять столетий в пещерах после взрыва…
— Смотрите-ка, — сказал, опираясь на свою мотыгу, совсем взрослый мужчина в красной майке. Его звали Рафаэль. — Вот тот седой старик, что стоит на дороге, очень похож на моего родного дядю, каким я помню его по фотографии. Неужели он все-таки вернулся в Кампо Лердо?..
Слезы памяти — тоже слезы. Ты, Игнасио, не имеешь на них права, никакого права. Ты должен жить, ты будешь жить, ты никогда не умрешь, потому что отныне знаешь, в чем она — правда!..
Не только уровень размышлений, но и основное стилеобразующее чувство произведения (нарастающей катастрофы), которое рождает особый напор мысли, принадлежит прежде всего автору. Вот почему мы «цитируем» кое-что из внутренних монологов персонажей, вроде бы говоря об авторском понимании вещей. / Конечно же, следует учитывать, что авторское понимание может быть и шире, разностороннее и в чем-то точнее, нежели цитируемое. Вот и в данном случае — о значении разума в делах литературных и вообще в жизни. В драме Эдуарда Скобелева «Слезы Джордано» так же, как и в его драмах «Эдип безумный», «На Куликово — трудный путь», — смелое и, надо сказать, интересное возрождение мотивов и даже традиций просветительской драмы XVIII века, встречается такая вот мысль и тоже полемически заостренная (но уже против крайностей рационализма): / Я верил в силу просвещенья, / и вдруг такое откровенье! / Да, истина доступна всем!.. / Я вижу, что любовь вполне / предвосхищает опыт знаний, / и интуиция сильней / затверженных воспоминаний. / Сам акт творенья придает / творцу чудеснейшую силу. / А я, пока тебя не видел, / считал, что все наоборот… / Это — слова признания в любви скобелевского Джордано Бруно.
«Литературная газета» от 29 июня 1983 г., цит. по статье «Розы из Лидице».
Китайский квартал.
Greenback — «зеленая спинка», то есть доллар.