— Ну, и что же было?
— Что было! Драка была — вот что! Шпана между собой дралась!
— Ребята, а кто знает: много жертв было?
— По РСФСР немного: не то восемьсот, не то девятьсот, что-то около тысячи. Мне один человек из ЦСУ говорил.
— Так мало? Не может быть!
— Правильно, правильно. Эти же цифры по радио передавали. По заграничному, конечно.
— Ух, и резня там была! Грузины армян, армяне азербайджанцев…
— Армяне азербайджанцев?
— Ну да, в Нагорном Карабахе. Это же армянская область.
— А в Средней Азии как? Там тоже, небось, передрались?
— Не-ет, там междуусобия не было. Там все русских резали…
— Письмо ЦК читали?
— Читали!
— Не читали! Рассказывай!
— Во-первых, про Украину. Там Указ приняли как директиву. Ну и наворотили. Молодёжные команды из активистов, рекомендательные списки: ну, про списки сразу известно стало — разве такое в секрете удержишь? И пришлось спецкомандам облизнуться: все, кто в списках значился, удрали. Так что это дело у них бортиком вышло. И еще ЦК им приложил — за вульгаризацию идеи, за перегибы. Четырнадцать секретарей райкома и два секретаря обкома — фьють!
— Ну да?
— Абсолютно точно. А в Прибалтике никого не убили.
— Как никого не убили?!
— А так! Не убили — и баста!
— Да ведь это демонстрация!
— И еще какая! Игнорировали Указ, и все. В письме ЦК устанавливается недостаточность политико-воспитательной работы в Прибалтике. Тоже кого-то сняли.
— …бежит по переулку, кричит и стреляет, стреляет! Очередями по окнам! Откуда он автомат раздобыл? В Авиационно-технологическом автомат преподает…
— А мы двери на замок, шторы опустили — и в автоматчика…
— Я ему говорю: «Не смей, подумай о детях!» А он: «Я пойду на улицу!» — и даже зубами заскрипел. Миша плачет… Еле его уговорила.
— …в «Известиях» статья этой, как её… Елены Коломейко. О воспитательном значении для молодежи. Она еще как-то с политехнизацией и с целинными землями увязала…
— В «Крокодиле»! Там такой рисунок: он лежит…
— А мы с Зоей жалели только, что никого из своих нет: веселее было бы…
Миновало, миновало, миновало! Это непроизнесенное словечко прорывалось сквозь анекдотические рассказы, сквозь нервный смешок, сквозь фрондеровские реплики в адрес правительства. Впервые со Дня открытых убийств услышал я, как люди говорят о случившемся. До сих пор, когда я заговаривал с ними об этом, они смотрели как-то странно и переводили разговор на другое. Я подчас ловил себя на дикой мысли: «А не приснилось ли мне все это?!» А теперь — миновало! А теперь мы справляем 43-ю годовщину Великой Октябрьской Социалистической Революции!
Четверо — Светлана, Зоя, Володька и я — молчали. А водоворот впечатлений, рассказов, слухов, сведений крутился, повисал пестрой радугой, брызгал пеной на бежевые обои:
— У неё в экспедиции все было тихо-мирно. У нас нельзя — тайга кругом. Сегодня — ты, а завтра я…
— Он на рассвете покончил самоубийством, сосед наш… Тихий такой старичок, официантом в «Праге» работал…
— Я всю ночь не могла заснуть, казалось, кто-то скребётся…
Я вспомнил, как в ночь на 11-е августа я вышел и увидел идущие по Садовой машины для поливания улиц; они шли широким фронтом, раскинув водяные щетки и мыли, мыли, мыли мостовую и тротуары…
Дождавшись, когда Светлана повернется ко мне, я тихонько показал ей глазами на дверь. Она вышла, а через минуту вышел и я. В кухне было уютно и тихо.
— Ну как, Светлана? Нравится?
— Я не понимаю, Толя. Они действительно были все очень милые, а потом, когда начали про это говорить… Почему они так радуются?
— Они радуются, что уцелели, Светочка.
— Но они же все прятались! Их же, — Светлана запнулась, подыскивая слово, — их же… запугали!
— Запугали? — я взял Светлану за плечи, — Света, вы понимаете?..
Нет, она не понимала. Она не могла понять, что самим этим словом ответила на вопрос, который задавали себе и друг другу миллионы растерявшихся людей. Она, эта девчушка, не могла понять, что стала вровень с государственными мужами, с зоркими пастырями народа, вровень с мудрым шелестом бумаг в затемненных кабинетах, вровень с негромким и почтительным бормотанием референтов, вровень с тем, что так торжественно именуется Державой. Ей казалось, что она сказала это слово мне, а она нечаянно бросила его в лицо огромным правительственным зданиям, черно-белым гектарам газет, ежедневно устилающих страну, согласному реву общих собраний, навстречу дьявольскому лязганью гусениц, несущих разверстые пасти орудий на праздничные парады.
Я обнял её и сказал:
— Хватит об этом, Света. Я хочу вас поцеловать, давно уже хочу, разве ты не видишь?.. … И вот, проводив Светлану, я иду домой. Я иду по знакомым улицам, по переулкам, которые я мог бы пройти с закрытыми глазами. Сквозь тюлевые занавески розовеют пышные кринолины абажуров. У подъездов расстаются и никак не могут расстаться парочки. Каменный Тимирязев задумчив, как палец, приставленный ко лбу. Откуда-то гремит радио, где-то взвизгивает тормозами машина. Шумят развеселые компании, так же, как я, возвращающиеся из гостей. Где-то в своих комнатах на каких-то своих этажах сидят люди и бормочут ругательства, стихи, признания в любви.
Это — говорит Москва.
Я иду по улице, по тихому уютному бульвару, нащупываю в кармане тетрадь и думаю о том, что я написал. Я думаю, что написанное мною могло быть написано любым другим человеком моего поколения, моей судьбы, так же, как и я любящим эту проклятую, эту прекрасную страну. Я судил о ней и о её людях, и о себе самом лучше и хуже, чем следовало бы судить. Но кто упрекнет меня за это?
Я иду и говорю себе: «Это — твой мир, твоя жизнь, и ты — клетка, частица ее. Ты не должен позволять запугать себя. Ты должен сам за себя отвечать, и этим — ты в ответе за других». И негромким гулом неосознанного согласия, удивленного одобрения отвечают мне бесконечные улицы и площади, набережные и деревья, дремлющие пароходы домов, гигантским караваном плывущие в неизвестность.
Это — говорит Москва.
1961.