«Извини…»
«Никогда не извиняйся передо мной. Излишне».
* * *
— Ты можешь сделать небо зеленым? Или сиреневым? Изменить состав атмосферы таким образом, что…
— Могу. Но для этого не обязательно менять состав атмосферы. Я могу сделать так, чтобы люди видели небо сиреневым.
— Так… А чтобы я видел Арину, например, чужим и опасным человеком — ты можешь это сделать?
Они сидели на берегу пруда. Щели скамейки были залеплены комочками засохшей жвачки — много килограммов жвачки, белой и розовой. Наверное, малолетние влюбленные, столь ценившие эту скамейку в сумерках, сперва все-таки вынимали жвачку изо ртов, а уж потом целовались…
— Хорошо, — вздохнул Пандем. — Прикажешь убить твоих пациентов обратно? Или затолкать тебя обратно в машину за секунду до взрыва?
У самого берега плавали утки. С надеждой глядели на Кимовы руки. Хлеба не было.
— Но ты приписываешь мне все глупости, которые твое сознание связывает с картинкой «человек при огромной власти», — продолжал Пандем. — А я совершенно не человек и на человека не похож. Я — ожившее понятие, если хочешь… Если это неуклюжее определение тебе в чем-то поможет.
Газон вокруг скамейки был лыс и черен, будто старая автомобильная покрышка, и только возле одной круглой, как копыто, чугунной ножки виднелись первые норки дождевых червей.
— Сперва на Земле откуда-то взялась жизнь, — со странным удовлетворением сказал Кимов собеседник. — Затем у жизни откуда-то взялся разум, затем у этого разума откуда-то появился Пандем…
Он протянул руку над влажной черной землей. Земля зашевелилась; мелькнули белые ниточки корней, выглянули свернутые в трубочку листья, расправились и полезли все выше и выше, к небу и к протянутой над ними руке. Широко, будто удивленные рты, раскрылись бледно-фиолетовые пушистые цветы с оранжевыми тычинками. Запах, от которого Киму захотелось дышать чаще, расползся над землей почти осязаемым облаком.
— Это весна, — тихо сказал Пандем. — Вспомни, когда ты был ребенком — ты умел доверять.
Газон вокруг зеленел. Повсюду поднимались желтые головки одуванчиков.
— Если бы я хотел тебя заставить, — еще тише сказал Пандем, — ты уже сейчас был бы моим лучшим другом. И верил бы мне, как младенец — маме.
И вытащил из кармана засохшую булку. Утки оживились.
— В моих силах уничтожить болезни вообще. Не только смертельные, но и насморк. Даже порезы и царапины будут мгновенно заживать. Медицина превратится в анатомию — описательную науку для любознательных. Фармакологии не будет. Роды станут личным делом роженицы… Все младенцы выживут, все без исключения доживут до глубокой старости.
— Врачи мира очень удивятся, — глухо сказал Ким. — Врачи, фармацевты, страховые фирмы…
— Ты — лично ты — готов смириться с тем, что все твои знания, умения, опыт и авторитет больше никому не нужны?
— Готов, — сказал Ким, глядя на трапезничающих уток.
— С остальными я тоже договорюсь, — пообещал Пандем. — Эйфория будет сильнее разочарования, вот увидишь… Далее: я думаю оставить в прошлом все без исключения вооруженные конфликты. Армии разойдутся по домам, высвободятся колоссальные ресурсы…
— Драки на школьных дворах ты тоже прекратишь? И если прекратишь, то как?
Пандем заложил руки за голову:
— Что ты скажешь, если персональный педагог, понимающий ребенка лучше, чем ребенок понимает себя, присутствующий рядом в каждый момент его, ребенкиной, жизни, поможет ему разрешить конфликт без драки? Либо в случае надобности «организует» драку так, чтобы вместо членовредительства из нее вышел воспитательный эффект?
— Ладно, — помолчав, сказал Ким. — Ты что-то там говорил про армии?
— Да. И если ты воображаешь себе толпы безработных людей, которые вчера были армейскими офицерами, или полицейскими, или членами парламента, и вот теперь рыщут, голодные и злые, в поисках куска хлеба или смысла жизни…
— Как? Парламенты — тоже?
— А зачем они нужны, Ким? Останутся правительства как система администраторов. Все. Никаких законов не будет, потому что законы уравнивают, а люди — уникальны. Я — внутри каждого человека, воспринимаю его как индивидуальность и говорю с ним без свидетелей.
— Управляешь?
— Я не манипулятор. Я собеседник.
— Это… принципиально?
— Совершенно.
— Ты… не врешь?
— Чтоб я сдох, — серьезно сказал Пандем. — Крест на пузе… Ты знаешь, нынешняя моя оболочка уже не помогает нам общаться. Наоборот.
— А деньги? Что, деньги тоже не нужны? Банки, банкиры, ценные бумаги, биржи…
— Видишь ли… я могу уничтожить все светофоры в городе, все дорожные знаки и заменить их собой, своими советами-предписаниями. Я могу… надо ли? Нет, пусть отработанный механизм вертится, я могу оптимизировать его — ну и, разумеется, исключить злоупотребления. Так что… если со временем система отомрет — я не буду ее оплакивать. Но сносить ее специально — нет, не буду.
— Стало быть, ты не хочешь быть нянькой при человечестве? Вообще, какую степень свободы ты предполагаешь нам оставить? Убить кого-то или покончить с собой обыватель не волен. А обругать? А выбрать профессию, к которой, по твоему мнению, не способен? А жениться на стерве? А украсть кошелек?
Пандем забросил в озеро новую порцию булки. Утки не поддавались счету: прежде их было, кажется, четыре, а теперь не то шесть, не то восемь.
— Жесткое ограничение одно: жизнь до глубокой старости. Чуть менее жесткое ограничение — свобода и благополучие тех, кто вокруг. То есть женись на стерве, если стерва не против. Выбирай профессию какую хочешь. Что до кошелька… вероятно, мы договоримся все-таки до необходимости уважать окружающих. Не только собственность…
— Кстати, да, собственность! Если у кого-то в сарае спрятан ресурс, позарез необходимый обществу…
— …Взламывать сарай не будем. Договоримся, а если хозяин ресурса решительно заупрямится — что же, не будем настаивать. Найдем какой-то другой ресурс, а хозяину пусть будет стыдно…
— «Стыдно» — это наказание? Вообще, какие наказания нас ждут?
— Провоцируешь? — Пандем улыбнулся. — Никаких. Только те, которые ты сам готов на себя наложить… Лишить себя воскресной сигареты…
Утки нажрались, но уплывать не спешили.
— Хорошо… А как давно ты есть? Было ведь время, когда тебя не было? Был момент твоего рождения?
— Нет, — Пандем стряхнул крошки с рукава. — Я не родился и не пришел, я — возник. Время, когда меня не было, оставило по себе совокупность знаков. Я вижу их в земле, в живых и мертвых языках, в твоем лице…