«Что это? Оно обожгло мне глаза», — спросил я.
«Это маленькая искра, украденная у солнца. С ее помощью можно сделать множество удивительных вещей. Можно соорудить печь, гигантскую печь, такую мощную, что хватит обогреть целый город и зажечь тысячу эдисоновых ламп. Смотри, какой яркой она становится. Но надо быть осторожным. Если разобьешь банку и выпустишь искру, тот же город исчезнет в вспышке ослепительного света. Можешь забрать ее, если хочешь». Вот что сказал он.
«Нет, не хочу», — я ответил.
«Нет. Разумеется нет. Это не совсем твоя вещь. Неважно. Кое-кто придет за ней позже. Но выбери что-то себе. Что пожелаешь», — сказал он.
«Ты — Люцифер?» — резко спросил я.
«Люцифер — страшный старый козел с вилами и копытами, он приносит людям страданья. Я ненавижу страданья. Хочу помогать. Я делаю людям подарки. Вот зачем я здесь. Каждый, кто сходит по этим ступеням до срока, получает приветственный дар. Тебя ведь мучает жажда. Хочешь яблоко?» — и он взял корзину с белыми яблоками.
Меня мучила жажда — горло не просто болело, — казалось, было обожжено, будто я только что наглотался дыма, и я потянулся к предложенным фруктам почти машинально, но тут же отдернул руку, потому что урок хоть одной книги да запомнил. Он ухмыльнулся.
«Они ведь —?» — спросил я.
«Они с очень старого дерева, — он ответил. — Ты в жизни не пробовал плода слаще. И если отведаешь, полон будешь разных идей. Да, даже такой, как ты, Квиринус Кальвино, едва выучившийся читать».
«Я не хочу его», — сказал я, а чего я действительно хотел, так это, чтобы он не называл меня по имени. Я не мог вынести того, что он знает мое имя.
Он сказал: «Каждый захочет. Будет есть и есть и наполняться пониманием. Выучить другой язык станет так же просто, как, ну, научиться делать бомбу — довольно лишь откусить кусочек. А как тебе зажигалка? Сможешь зажигать ею все, что угодно. Сигарету. Трубку. Костер. Воображение. Революцию. Книги. Реки. Небо. Чужую душу. Даже у человеческой души есть температура, при которой она возгорается. Зажигалка заколдована, она соединена с глубочайшими нефтяными скважинами на планете, и будет служить до тех пор, пока они не иссякнут, что, я уверен, никогда не случится».
«У тебя нет ничего такого, чего я хочу», — сказал я.
«У меня для каждого есть что-то».
Я встал, собираясь уходить, хотя идти мне было некуда. Я не мог снова спуститься вниз. От одной мысли в голове мутилось. И снова подняться вверх я тоже не мог. К этому моменту Литодора уже добралась до деревни. Они уже разыскивают меня с факелами. Странно, что я их еще не слышал.
Жестяная птичка, повернув голову, смотрела, как я покачивался с мыска на пятку, моргнула, металлические веки с лязгом защелкнулись и вновь распахнулись. Она издала скрипучий звук. Я — тоже, так меня ошарашило ее внезапное движение. Я думал, она игрушечная, неживая. Она неотрывно пялилась на меня, и я тоже уставился в ответ. В детстве я всегда интересовался затейливыми механическими штуковинами: человечки, что появлялись из тайных убежищ, когда часы били полдень, дровосек, рубивший деревья, девушка, танцевавшая по кругу. Мальчик поймал мой взгляд, улыбнулся, клетку открыл и вытянул руку. Птица легонько перескочила на палец.
«Она поет самую прекрасную песню, — сказал он. — Она находит хозяина, плечо, на котором ей нравится сидеть, и поет этому человеку до конца его дней. Фокус в том, что, чтобы заставить ее петь для тебя, нужно соврать. Чем больше обман, тем лучше. Накорми ее ложью, и она споет чудесную песнь. Люди любят ее слушать. Они так это любят, и их не волнует то, что им врут. Если хочешь — птица твоя».
«Я ничего от тебя не хочу», — но стоило мне это произнести, как птица начала насвистывать самую сладостную и нежную мелодию, такую же прекрасную, как смех хорошенькой девушки или голос матери, зовущей к ужину. Это было похоже на игру музыкальной шкатулки, и я представил, как внутри нее поворачивается усеянный иголочками барабан, который ударяется о зубья серебряной гребенки. От этого звука меня передернуло. Даже вообразить не мог, что в этом месте, на этой лестнице я услышу нечто столь сообразное моменту.
Он засмеялся и взмахнул рукой. Крылья птицы с лязгом отлепились от боков, как кинжалы, выехавшие их ножен, и она спланировала на мое плечо.
«Видишь, — сказал мальчик на лестнице, — ты ей нравишься».
«Мне нечем заплатить», — произнес я незнакомым севшим голосом.
«Ты уже заплатил», — ответил мальчик.
Затем повернул голову и стал смотреть вниз, будто прислушиваясь. Я понял, что поднимается ветер. Взбираясь по лестничным пролетам, он издал низкий глухой стон — гулкий, одинокий и тревожный крик. Мальчик снова взглянул на меня. «Теперь уходи. Я слышу, приближается мой отец. Страшный старый козел».
Я попятился и споткнулся о ступени. Я так спешил поскорее убраться оттуда, что растянулся на гранитной лестнице. Птица слетела с моего плеча и широкими кругами взмыла ввысь, но стоило мне снова оказаться на ногах, как она спланировала на прежнее
место,
и я помчался
вверх, по дороге,
что привела меня сюда.
Какое-то
время я лихорадочно
взбирался вверх, но вскоре
опять обессилел и перешел на шаг.
Я стал размышлять о том, что скажу, когда
доберусь до главной лестницы и меня обнаружат.
«Я расскажу все без утайки и приму любое наказание», —
произнес я вслух. Птица пропела веселую беспечную песенку.
Однако,
когда я добрался
до калитки, она замолчала,
притихшая при звуках совсем
другой песни, раздававшейся где-то
поблизости: девичьих рыданий. Я вслушивался,
смущенный, и неуверенно двинулся туда, где убил
возлюбленного Литодоры. Не слышалось ничего, кроме
плача. Ни криков людей, ни топота ног по ступенькам.
Мне чудилось, будто полночи уже миновало, но
когда я добрел до развалин, где оставил сарацина,
и взглянул на Дору, показалось, прошли лишь какие-то минуты.
Я направился
к ней и позвал шепотом, боясь,
что меня могут услышать. Когда во второй
раз я ее окликнул, она повернула голову, и посмотрела
покрасневшими ненавидящими глазами, и завопила,
чтобы я убирался. Я хотел утешить ее, сказать, как мне
жаль, но стоило мне приблизиться, как она вскочила
на ноги, бросилась на меня и принялась бить
и раздирать лицо ногтями, меня проклиная.
Я хотел
взять ее за
плечи, чтобы утихомирить,
но когда протянул к ней руки,
в них оказалась ее нежная белая шея.