А он все сидел и молчал. Она со страхом взглянула на него, и вдруг он улыбнулся своей тихой, детской улыбкой и сказал:
— С чего это ты взяла, что я уйду? Совсем наоборот… Еще к тебе кое-кого приведу…
Она хотела сказать, что это ничего не меняет, что это все равно, что он так или иначе уходит от нее — будет он здесь, под этой крышей, или нет, но она только тихонько вздохнула, постаралась улыбнуться и сказала:
— Ладно, иди… Ждут тебя…
Они еще долго сидели рассчитывали. Анна Ильинична слышала, как они договаривались считать отдельно друг от друга, потом сверяли результат и опять считали. Потом у них получилось, видно, что-то разное — они стали спорить.
— Вот здесь мы путаемся, вот здесь, в этом месте, — кричал Жора, — нельзя тут суммировать токи!
— Ну почему? Почему? — охрипшим голосом вопрошал Федор.
— Потому что максимальное значение будет всегда меньше, чем арифметическая сумма…
— Как же считать?
— Как-то иначе… Тут сообразить надо.
— Он прав, пожалуй, — сказал Ким, — я тоже печенкой чую, вот здесь что-то не так… А если поехать прямо сейчас к Лаврецкому?
— Нельзя, — сказал Федор, — у Старика вчера приступ был…
— Да что ты! Откуда знаешь?
— Ездил вчера и попал в переполох. Сам врача привозил.
— Так, может… А сейчас как?
— Сейчас ничего, отпустило… Но тревожить его…
— Чего объясняешь! А что, если к Гурьеву? — сказал
Жора.
— Это мысль, — поддержал Ким, — поехали к Вадиму Николаевичу прямо сейчас. Надо выяснить, пока свежо. Мне все равно в центр надо.
Они быстро собрались, и Ким открыл дверь в комнату Анны Ильиничны.
— Я скоро вернусь, мама, — сказал он быстро и как-то виновато, — мы ненадолго к Гурьеву… Очень нужно.
Он замолчал, ожидая, что она скажет, но она сделала вид, что спит, ей не хотелось сейчас говорить ничего, не хотелось смотреть ему в глаза и видеть в них то, что она и так знала: дело не в Гурьеве, ему просто надо уехать из дома.
Запись в тетради
Он пришел около десяти часов вечера, когда я уже перестала ждать его. Мы договаривались встретиться часов в семь, хотели пойти на концерт немецкого органиста, но Ким не пришел, не было его ни в семь, ни в восемь. Я решила — не придет, завелась с уборкой, потом решили мы с мамой печь пироги, тесто поставили.
И вдруг — стук в дверь. Мама открыла, а это он, стоит с виноватой улыбкой, просит позвать меня. Еле мама его затащила в комнату, усадила за стол, а у меня так на кухне все из рук валится, как раз в это время в духовку ставила. Хотела побыстрей, ну и, как обычно в таких случаях… Потом я руки наспех помыла, скинула передник, вышла к нему, а щеки, чувствую, пылают — то ли от духовки, то ли от смущения. И главное — никогда со мною такого не было, злюсь на себя и чувствую, что краснею еще больше.
Он же, видимо, понял это совсем по-другому, решил, что я на него злюсь, стоит передо мной, виновато улыбается своей детской улыбкой, теребит какой-то листок.
— Извини, пожалуйста, — сказал он совсем тихо своим глуховатым голосом, — понимаешь, так неожиданно все получилось…
И стал рассказывать, что Хатаев попросил его и Жору проверить расчеты, у него получалось что-то слишком уж эффектное.
— Ну, сама понимаешь, — продолжал он, все так же виновато улыбаясь, — не мог же я отказать. Поехали ко мне втроем, считали, считали почти весь день, получился разнобой, потом к Гурьеву отправились, вот только сейчас от него.
— Что же получилось?
— О, — получилось удивительно! Шеф кинул ему идею, он ее правильно понял, рассчитал, и вот, пожалуйста, Виктор Николаевич считает, что выкладки в принципе правильные, сочетание нескольких методов защиты показывает очень хороший результат, но все сходятся на том, что только ты можешь сказать последнее слово по расчетам. Может, посмотришь, любопытно очень.
Теперь в глазах его уже не было виноватого выражения. Он весь загорелся и под конец, увлекшись, стал протягивать мне листок, показывать, что у них там получилось.
А я стояла, смотрела на него, слушала, и странное чувство охватывало меня. Мне хотелось приласкать его, и в то же время я чувствовала, что во мне накипает злость: ну почему я должна все время слышать про этого Хатаева, радоваться за него, проверять его расчеты? Они там все возились с ним, когда я сидела тут, ждала, вместо того, чтобы пойти на концерт.
Но дело не в концерте, конечно. Кто-то сказал о Киме, кажется, Гурьев, что он влюблен во всех людей на свете. И я, как видно, только частица этой всеобщей его любви. Он посидел немного и стал собираться, сказал, что мать заболела. Я не стала его задерживать, даже сама поторопила, проводила до троллейбуса.
А когда он уехал, ощутила вдруг такую пустоту, так тоскливо сделалось на душе. И почему-то обидно стало, уж сама не знаю почему. Сама уговаривала его быстрей возвращаться домой, а когда он уехал, вдруг обидно стало, что он не подождал следующего троллейбуса, не остался еще, не позвал с собой… А я бы, пожалуй, поехала. Хоть и поздно было, поехала бы с ним до кольца и вернулась бы этой же машиной.
Я шла по пустынным улицам, шла, куда глаза глядят — домой не хотелось. Шла и думала: а если бы он позвал меня к себе? Вот сказал бы: поедем ко мне, мать больна, поможешь…
Вот сказал бы так, и я поехала бы… Только он не скажет… Или скажет, когда будет уже слишком поздно, я знаю.
Но тут уж ничего не исправишь, ничего не изменишь, не прикажешь себе: иди другой дорогой.
Черт знает, что такое! Ким и Жора помогают ему внедрять экспериментальную установку на экскаваторном заводе, Лаврецкий каждый день справляется: "Как дела у Федора Михайловича?", Гурьев консультирует монтаж, а я проверила все-таки расчеты, нашла ошибку, после чего он пересмотрел схему, и теперь монтажные работы идут на заводе полным ходом.
Поразительно!
У каждого из нас свои дела, своя тема, свои заботы, то почему-то вся лаборатория живет сейчас экспериментальной установкой Хатаева, хотя все мы прекрасно знаем, что ничего принципиально нового она не внесет — просто позволит улучшить защиту в каких-то конкретных условиях.
Тем не менее только и слышно — Хатаев, Хатаев… К нашей лаборатории вдруг стал проявлять интерес начальник энергосети, даже предложил людей и материалы, и вообще все мы незаметно для себя сделались участниками этого эксперимента.
В чем тут дело? В том, что мы слишком долго и углубленно занимались теорией, и. какая-то, пусть самая поверхностная, односторонняя, но все-таки возможность проверки в эксперименте вдруг оживила всех? Может быть…