Я бы так и сказал, но это тоже лежит на поверхности.
Перестав ползать животом по пространству, я решил уйти в глубь веков и извлек фразу из адамовых времен: «Он вошел в костюме Евы».
Вроде бы ничего особенного: вошел голый молодой человек, но не в костюме Адама, что для него было бы естественно, а в костюме Евы. То есть, без одежды, но без одежды женской, а не мужской.
Кажется, смешно. Но специалисты сказали, что это уже было.
Когда было? У кого? Может, у тех же Адама и Евы? Может, у них на двоих был один костюм, — верней, на двоих не было одного и того же костюма?
Это никому не известно. Одно известно: мужчине в костюме Евы ходить не положено.
Не потому, что стыдно.
Не потому, что не принято.
А потому, что это уже было.
В чувстве юмора чувство должно быть на первом месте, а юмор на втором. Если будет наоборот, получится юмор чувства и человек сам станет посмешищем.
Острый ум, как правило, обоюдоострый. Как говорил один известный шут, собственного ума не замечаешь до тех пор, пока не споткнешься о него и не переломаешь ноги.
В басне Крылова трудяге псу несладко приходится, а комнатная собачка горя не знает. Одна у нее забота — на задних лапках ходить.
Тот, кто ходит на задних лапках, освобождает от работы передние.
Старая история. Она была старой еще до Крылова, и задолго до Крылова о ней рассказал Шекспир. «Правду, — сказал он, — всегда гонят из дому, как сторожевую собаку, а лесть лежит в комнате и воняет, как левретка».
Правда часто лает невпопад, поэтому ей достается. А лесть ходит на задних лапках — это всегда впопад.
Хотя еще до Шекспира было сказано: за битого двух небитых дают.
Давать-то дают. Да никак не дадут. Не отважатся.
Потому что лаять всегда найдутся охотники, а кто у нас будет на задних лапках ходить?
Если крыловская мартышка узнает себя в зеркале, плохо придется зеркалу, а не мартышке.
Таков закон отражения действительности. Чем сильнее литература отражает действительность, тем сильнее действительность отражает литературу.
Почему Шекспир писал о других странах и временах?
Увы, чтобы отразить действительность, от нее приходится отойти подальше.
В «Короле Лире» шут — антипод королю. Здравый смысл, прикрытый безумием, антипод безумию под прикрытием здравого смысла.
Но когда безумие короля выходит наружу, шут оказывается лишним. И в двух последних актах его нет.
Шекспироведы исчезновение шута считают загадкой. А он просто не нужен. Зачем в трагедии два шута?
Впрочем, это только кажется, что шут исчезает. Это король исчезает. Хоть он на сцене присутствует, но продолжает линию не короля, а шута.
Линию безумия, исполненного здравого смысла.
Человек, окончивший жизнь на костре, начинал ее веселой комедией «Подсвечник». Путь от шутки к истине нередко путь от подсвечника к костру.
Что же делать? Отказаться от шутки?
Большинство предпочитает отказаться от истины.
Меньшинство проходит путь Джордано Бруно.
Все радовались свету.
Все говорили: да будет свет!
Но прибор для включения света на всякий случай назвали «выключателем».
Когда средство самосохранения становится главным средством редакторской деятельности, хранить уже нечего: испортился продукт.
Французский писатель Фонтенель, по свидетельству современников, никогда не смеялся. Он только улыбался — и в результате прожил сто лет.
Впрочем, не так важно, что говорят о Фонтенеле современники, как то, что говорит о современниках Фонтенель. «Фонтенель, посещавший литературные салоны на полвека дольше всех прочих сочинителей XVII столетия, получил тем самым возможность отомстить напоследок многим недругам своей молодости».
Сент-Бев прав: прожить сто лет — это действительно редкое везение. Тут можно отомстить не только недругам, но и друзьям, которые уже достигли бессмертия, тогда как ты — по-прежнему смертный. Столетний, но смертный.
А какие люди тебя окружали в молодости! Мольер — сегодня его все хорошо знают, — баснописец Лафонтен, сказочник Перро… А Корнель? А Расин? А Буало? Не говоря уже о Ларошфуко и Лабрюйере… Какое блестящее окружение! Какой алмазный венец!
Начинающего писателя Жан-Жака Руссо принимал у себя сам господин де Боз, секретарь Академии надписей и хранитель королевской коллекции медалей.
Какие были должности, какие ответственные посты!
Где они сейчас, хранители коллекций, академики надписей?
Вероятно, на прежних местах и по-прежнему дают советы начинающим: как писать и о чем писать, чтоб к старости собрать солидную коллекцию медалей.
— Искусство и коммерция несовместимы!
— За тем исключением, когда искусство торгует собой.
На всех процессах жизни литература выступает в роли обвинителя и в роли защитника. Обвинителя зла и защитника добра.
Вторая роль особенно трудная.
Особенно если думать не о том, чтобы оправдать подзащитного, а о том, чтобы оправдать доверие начальства.
Век Мольера еще смеялся над веком Рабле, а в России уже рождался век Гоголя.
— Смешно пишешь, — говорил неизвестный читатель великому, но тоже неизвестному писателю. — Я над твоим Ершом Ершовичем неделю хохотал. Ну прямо Мольер! Лафонтен! Только фамилии не ставь, пусть тебя лучше не знают.
Через двести лет грядущий писатель Бальзак назовет Лафонтена единственным, не заплатившим за свой гений несчастьем. А современник Лафонтена, всю жизнь плативший одними несчастьями, бредет со своим семейством по бескрайней промерзлой земле…
— Долго ли муки сея, протопоп, будет?
— Марковна, до самыя смерти…
— Добро, Петрович, ино еще побредем…
Два века брести Аввакуму, чтоб добрести до века Гоголя. Он и бредет. Бредет и бредет…»…полежал маленько, с совестью собрался… Ох, времени тому…»
В это время, которому ох, начинался век Гоголя.
И начался он с того, что с совестью собрался.