– Выходит, если я хочу подсмотреть отсюда некие события – нужно выдумать ту вселенную, где они происходят, наметить в ней точку… и раскрыть, как детскую книжку с картинками?
– Не спрашивай. Ты уже ее раскрываешь.
…И раскинулось над поляной зрелое осеннее древо всех мировых религий, и листья его были для всех народов: зеленые, как золото, золотистые, как янтарь, алые, точно медь, и бурые, словно железная руда. Под ним, в его трепещущей тени, навзничь лежал седой Странник, а Кот-Скиталец стерег его дыхание.
– Сколько ж это я не успел, Господи, – говорил Странник, еле шевеля немеющими губами. – Озеро Байкал почистить. Арал обводнить. Укротить мирный атом. Хоть с краешку позасадить амазонские леса. Озонные дырки заштопать… Ну ладно, от твоего приглашения грех отказываться; а что надо, то другие Странники доделают. Хотя, сказать правду, самому охота.
– Ты полагаешь, там, куда ты зван, у тебя это так хорошо не получится? – с нежным лукавством спросил его уже знакомый мне голос.
– Получится, наверное. Конечно, своими руками глину месить куда удобней и нагляднее, чем сверху на нее поплевывать. Да только там, в царевом верхе, говорят, и вовсе иные проблемы. Мы ведь привыкли по мелочи работать, я и здешние мои коллеги, а Вселенные рождать – это не бисероплетением заниматься, тут дерзновение надобно. Сумею ли?
Сверху снова донесся ласковый смешок.
– Эх, вот и мечтал я так упокоиться, чтобы – дай Бог – не в своей потной постели да не в душном отцовском доме. Чтобы дикие звери мною пообедали, и густая трава через мои кости проросла, и пыль, что останется, вольным ветром по всему свету развеяло. Чтобы никто не знал, в каком месте меня гранитным монументом на память потомству придавить или вечный огонь возжечь надо мной из газоотводной трубки…
Кот (то был не Багир, но безусловный его отпрыск) облизал холодеющее лицо, мягкой лапой закрыл светлые глаза, которые, не мигая, вперились в небо и солнце, вздохнул поглубже – заглотнуть свои кошачьи слезы – и отправился искать себе нового человека.
– Смотри и думай. Твой друг говорил: побеждают только мертвые. Только те живы, кто не боится переступить через отягощенность землей. Видишь ручей, который течет у самых твоих ног?
– Я боюсь ступить в пустыню, – плакала прохладная вода, – она меня расточит по капле.
– Доверься мне! – просил ее бродяжий ветер, что стоял рядом с нею у порога Сада Ста Камней, от нетерпения завиваясь в тихий смерч. – Я возьму тебя на свои крылья, ты станешь небесной рекой, и мы перелетим вместе.
– Но ты так горяч: я растаю и обращусь паром, стану облаком.
– Жар мой – тепло моей души. Я обхвачу тебя своими кольцами, нежно-нежно, развернусь в полете стрелой и понесу тебя в себе, как свое сердце, а на зеленую землю опущу серебристым туманом.
– И ты обещаешь мне, что я снова стану тем, чем была?
Смеется ветер:
– Кто же это век остается таким, как был? Каждый следующий миг привносит в тебя отличие. Кто и когда переставал при этом быть собой? Полно тебе бояться: ты вода – водой и останешься. Самая наимельчайшая частица твоя – уже ты. Как ты ухитришься стать не-водой? Ты только изменишь форму, а это ведь не смерть.
– Тогда ничто не смерть, даже раскаленная Равнина Ста Камней?
– Конечно. Только давай все-таки одолеем ее вместе. Ведь я люблю тебя, Вода.
…И вот мы взлетели кверху, и я стала влажной пылью на ветру… А он нес меня и нес, пока не окунул в чистую лужицу, на дне которой рос подорожник. Лужица натекла из-под крана ручной водокачки, вода здесь была вкусная, хоть и припахивала ржавью. Ржавчина от тли иногда появлялась и на листьях тополиной рощицы, которая отделяла полосу отчуждения от железнодорожной платформы, но пока было для того рановато или вообще лето попалось удачное для деревьев и птиц. Ласточки гнездились под крышей платформы, их птенцы то и дело показывали ждущим и жаждущим дачникам либо разинутый клювик, либо хвост. Впрочем, кроме продукта их жизнедеятельности, образующего аккуратные кучки, – в зале ожидания, на перроне и вокруг них не было никакого сора и беспорядка, даже стекла были вставлены вместо обычных фанерных щитов, а перила ограждения покрашены голубой эмалью.
Через десять минут чистенький поезд, зеленый с белой опояской, мчит меня через все лето прямо к Курскому вокзалу: тепловозик пыхтит и урчит, как маленький лесной единорог, в окно задувает жаркий подмосковный ветер, играя эмпээсовскими клеймеными занавесками и лихо насвистывая Великую Железнодорожную Симфонию Бориса Гребенщикова, и се – душа моя плещет крылышками от восторга. С какой стати я еду не на пригородной электричке, а на «дальнем следовании», мне так и не пришло в голову: захотелось оседлать – и все дела.
А тепловоз, точно такой, какие в мою молодость бегали между Каунасом и Тракаем, уже притормозил, и не под дальнобойной крышей, куда пристают западные и южные маршруты, а в тупике совсем рядом со зданием Курского вокзала, как любая добропорядочная пригородность. И сам Курский – не монументальная стекляшка времен моей взрослости, с электронным табло снаружи и эскалаторами внутри, а уютное, все в гребнях, завитушках и резьбе, строение, бело-розово-помадное и золотисто-медовое: в нем страховеликая идея Третьего Рима оказалась низведена до фигурного пряника. Не то Кремль, памятник устарелой итальянской фортификации, в котором усмотрели ту же сакраментальную пряничность Булгаков и Воланд, Кремль с пирамидозным кенотафом и пирамидами голубых елей, седых и снежных от рождения, у переднего фасада, обращенного к торговым рядам Мюра-Мерилиза. Он был торжественен до дрожи, как союзный гимн, и этим его царственным елям пришлось оправдывать в моих глазах многое, пока их, наконец, не срубили – больно уж разрослись, выше и стены, и того, что при стене – и не насадили взамен такие же, но поменьше и поскромней. Те так по сю пору и не выросли…
По перрону течет ручеек поливальной машины, и блестит в нем небесная синева. А по сини первых осенних дней прямо ко мне бегут встречающие: моя дочь в белом брючном костюме, кстати приправленном обширным головным шарфом, что еще одним ручьем стелется по воздуху, и ее не весьма молодой муженек, двумя главными особенностями которого являются величавый нос, доминирующий надо всей внешностью, и умение в совершенстве разговаривать руками по ходу звуковой речи. Он был крепко оседлан: на правом плече Багир, на левом – Киэно. Чудо, что семейным Странникам досталась такая же семейка их классических животных, подумала я, а где, интересно… Но тут же увидала, где. Ардан, овчар могучий и верный, Хранитель Прекрасной Двойни, несся ко мне семимильными скачками, разум сиял в его глазах потаенно и лукаво, чтобы не заподозрили его наличия те, кому по чину не положено. И поспевала за ним Дашенька, в чьих жилах, как и в его, от роду бурлит мятежная кавказская кровь, и каждый из псов тут же отвесил мне крепкий, добротный поцелуй весом более чем в полцентнера, так что я еле удержалась на ногах. В каком состоянии теперь мои лучшие бифокальные очки, ими обоими облизанные, – даже и не спрашивайте!