Валентин ободряюще подмигнул ей, указав на готовый к походу рюкзак, но ответной улыбки так и не последовало. Тогда он, чувствуя некоторое беспокойство, встал и шагнул к ней. Он обнял жену за плечи, провел губами по щеке, и Маша, покорно повернувшись к нему, опустила руки. Он понял, что она уже там, далеко от него, и теперь ждет, когда Валентин ее отпустит и даст возможность собраться. Чтобы помочь мужу обрести спокойствие, она все же поцеловала его, будто заранее прощая за то, что произойдет завтра утром.
– Ты уже готов? – спросила она. – Вот и хорошо… Я сейчас переоденусь.
Она говорила с ним, как с ребенком, и Валентин вдруг подумал, что Маша будет хорошей матерью, когда у них появятся дети, – спокойной, терпеливой и ласковой. Он поспешно отогнал эту мысль, поскольку сейчас она была совсем уж некстати; сейчас ему желательно было быть рассудительным и даже несколько циничным, чтобы не вносить в это дело излишнего волнения и не дать себе повода к отступлению. Уже все решено…
Маша переоделась, будто его и не было в комнате. Обычно она просила его отвернуться, но сейчас без спешки и суеты, какими-то механическими движениями она сняла платье, не глядя на Валентина, и осталась в шелковой застиранной сорочке, под которой темнел черный дешевый лифчик. У Валентина сердце сжалось от внезапной жалости к ней, к ее серенькой, точно застиранной, жизни, от которой она получала так мало, а требовала и того меньше – и не из безразличия к красивым вещам, а из-за того, что любила и жалела его, не смея даже в мыслях попрекнуть скромной стипендией или невниманием к ней. Они часто мечтали вместе, как будет им хорошо, когда впоследствии их жизнь устроится и станет богаче, когда смогут они жить в своей, пусть маленькой, квартире и родят тогда ребенка, а может, и двух; как у нее будет наконец золотое обручальное колечко, которого он не смог ей подарить в день свадьбы, а довольствовался позолоченным серебряным, уже истершимся и потускневшим. И ради этой будущей счастливой и легкой жизни сегодня нужно было терпеть и не давать воли чувствам, а совершить задуманное с холодной головой, ибо так было правильно. Валентин не стал даже вновь мысленно убеждать себя, поскольку в пользу такого решения говорили доводы, которые можно было оценить, так сказать, материально: деньги, жилплощадь, его научная карьера, ее учение в институте и так далее. Вот когда он закончит аспирантуру и защитит диссертацию, тогда можно будет и поговорить на эту тему; тогда, несомненно, все решится по-другому. Теперь же не было ни единого довода против, кроме некоторого страха и непонятного, странного для Валентина чувства презрения к самому себе. Впрочем, страх и презрение были легкими и не выдерживали конкуренции с вышеперечисленными доводами.
А Маша тем временем оделась, как полагалось для туристической поездки, в клетчатую рубашку и брюки, надела сверху куртку с капюшоном и только потом, вздохнув, взглянула на Валентина равнодушно, как на чужого.
– Пойдем? – спросила она.
И он опять подошел к ней, заглядывая в глаза и стараясь улыбнуться, чтобы вернуть к себе, чтобы чувствовать себя с нею вместе, но напрасно. Они были уже каждый порознь, отдельно, и получалось так, что он более, чем Маша, нуждался в поддержке. Валентину досадно даже стало, что жена может обойтись сейчас без него, и жаль стало себя – такого сочувствующего, такого беспокоящегося о ней и любящего ее. Маша смотрела на мужа с едва уловимой усмешкой, отчего казалась значительно взрослее Валентина, а этого совсем уж невозможно было вынести.
– Пошли, – сказал он жестко, стараясь побороть внезапную к ней неприязнь.
Тогда она на какое-то мгновенье, которое Валентин запомнил навсегда, ибо оно действительно было последним, вернулась к нему, положила голову на плечо и провела ладонями по груди. Она прощалась с ним, но он этого тогда не понял. Он подумал, что Маша колеблется, а поскольку и сам не был до конца уверен, поспешно отстранил ее и сказал:
– Да не бойся ты! Все будет нормально, вот увидишь.
Он взвалил рюкзак на спину, затянул лямки и убедился, что рюкзак совсем легок, чего он и добивался. Они с Машей вышли в прихожую, где уже стояла наготове теща с полиэтиленовым мешочком, в котором сквозь пленку, покрытую мельчайшими капельками влаги изнутри, румянились пирожки, приготовленные ею им в дорогу.
– Все взяли? – спросила теща, почему-то сияя, будто это ей предстояло путешествие на теплоходе и знакомство с памятниками русского деревянного зодчества.
– Машенька, не простудись там на палубе. Там, говорят, ветры ужасные!.. Да… – вздохнула она, – вот появятся у вас детки, тогда уж так просто не погуляете! Цените это времечко!
Она поцеловала Машу и подала руку зятю. Дверь хлопнула, и Валентин с Машей молча спустились по лестнице, ступая осторожно, точно при побеге. Да это и был, в сущности, побег, покрытый тайной и обманом, – побег в полную неизвестность, поджидающую где-то в белом больничном зале с прозрачными шкафчиками, где лежат в абсолютном прядке красивые никелированные инструменты, похожие на средневековые орудия пыток, как представлялось Валентину. Впрочем, он представлял их смутно, отчего они казались еще страшнее.
Они сели в трамвай, где неудобно было ехать с рюкзаком и неловко говорить, а потому отчужденность, возникшая дома, еще больше усилилась между ними. Валентин окончательно обозлился – и на толчею в трамвае, и на себя, поскольку не мог сохранять спокойствия, и на Машу, которая, по его мнению, придавала слишком большое значение этой обыкновеннейшей истории. Он, прижатый боком к блестящим трубочкам вагонного стекла, смотрел на жену, стоявшую вплотную к нему, на завиток волос рядышком с ее ухом и на родинку, которую увидел словно впервые. Он смотрел и удивлялся тому, что эта совершенно незнакомая женщина, оказывается, его жена, и перед нею у него есть уже определенные обязательства, и чувство долга, и бог знает что еще, чего раньше никогда не было. Самое главное – не было вины, а теперь она появится.
Валентин осторожно спросил себя, любит ли он Машу, и тут же поспешно ответил, что да, любит, конечно же, любит, однако одновременно с холодной наблюдательностью заметил, что ее губы ему не нравятся. Сейчас кто-то в нем оценивал Машу, разлагая на маленькие за и против, как тогда, когда от его решения зависело, иметь или не иметь им ребенка.
Трамвай выехал на Дворцовый мост и с грохотом начал взбираться на его середину. Отсюда открылся вид на всю набережную со спускающимися к Неве ступеньками лестниц, на которых они с Машей еще в пору влюбленности часто сидели рядом под апрельским солнцем, глядя на желтые льдины, проплывающие по реке, и целовались, не обращая внимания на прохожих. Он наклонился к Маше и сказал ей в ухо: