Она носила смешные шапки, перчатки с обрезанными пальцами, утыкала одежду значками с дурацкими надписями, а когда отец не пустил ее на вечеринку, сделала на следующий день татуировку в низу шеи, у левой ключицы. На нежной, шелковой коже, чей запах сводил Али с ума, было выведено затейливой прописью: «Human Inside». Каждый раз как Свете казалось, что ее притесняют, она дергала ворот вниз, и зло смотрела на обидчика, пока он читал фразу.
Она сбегала с уроков, чтобы быть с ним, он забивал на работу. Светка любила Лондон, балет и сериалы о врачах, Алишер любил читать. К чтению пристрастился, когда работал «на дырках» по поездам. Начищал медные кольца, что они блестели не хуже золотых, и продавал по поездам, проезжающим через Москву. Лучше всех брали упитанные тюменцы в норковых кепках. Пассажиры оставляли книги, и Алишер, если в вагоне не удавалось сбыть ни колечка, ни цепочки, стал прихватывать книгу. Так и пошло. Вскоре не мог обходиться без романа и испытывал чувство гложущей неуверенности, не имея книги под рукой — подельники смеялись.
Светку без памяти любил отец. Жесткий и властный в бизнесе, несчастный в браке, с дочерью он позволял себе быть нежным, почти сюсюкал. Никак не мог признать, что выросла, опекал как маленькую.
У Алишера родителей не было. То есть, конечно, были, не мог же он взяться из воздуха или спрыгнуть со страниц книги (когда играли в литературных героев, Светка выбирала ему Питера Пэна), но все их участие в отцовстве/материнстве ограничилось актом любви и родами. Более они в жизни Алишера не обозначились никак. Он не вполне считал себя и Алишером, поскольку имя ему досталось от наставника, Юры Глобуса, только в девять. До этого его звали «эй, ты!».
Юра научил его бегать, потому что менты толстые и ленивые, и драться, потому что терпилы иногда догоняют. Он развил в Алишере талант общения — нет ничего такого, чего нельзя добиться от человека лестью и обещаниями, говорил Юра. Он забрал Алишера с улицы, где тот ходил наперекор пробке со связкой зарядок для мобильников в руке, и приставил на выгодные «дыры», и уже к пятнадцати годам Алишер позволял себе хорошую одежду, ужин с девушкой в ресторане и съем отдельной квартиры в не самом позорном районе белокаменной, которая для него была серопанельной.
— Зачем ты воруешь? — спросила Светка после их третьей, наверное, ночи. Лежали на широкой кровати, головами в разные стороны, чтобы смотреть друг на друга, и он мял и целовал ее ступню.
Потому что меня определили выбраковкой, мог бы сказать Алишер, и дорога была — в преступность напрямую или, окольным путем, через детприемник и интернат. Мир защищается от таких, как я. Нас надо сажать или толкать в условия, где быстро дохнут.
— Можно ведь найти работу, наверное.
Наивная ты моя. Алишер пытался работать. Как все, вернее, как все черные. Пошел в УФМС и просил дать ему паспорт: ему велели ехать туда, где родился; он сказал, что родился здесь, но подтвердить не может; тогда ему посоветовали посмотреть на свою рожу в зеркало и еще раз крепко подумать, прежде чем называть себя москвичом.
Сунулся на стройку, но так и не въехал, в чем прикол — с утра до ночи он месил лопатой раствор, получая копейки, которых не хватало на нормальную еду, а приезжавший раз в неделю на точку хозяин, коротконогий губошлеп с валиками жира на бритом затылке, сука такая, выдавал сначала всю пачку денег, а потом выдирал ее из рук Алишера бумажку за бумажкой — за обеды, спецодежду, «амортизацию оборудования». В «Ауди» его ждала жена, толстая, крашеная, увешанная золотом, как елка игрушками, и щупала глазами стройную фигурку Алишера. Это было рабство, факт.
Так чем его грабеж страшнее массового, когда хорек с жирным затылком обирает две сотни рабочих? Неплатежом налогов? Да за последний год Алишер отстегнул ментам не меньше, чем средних размеров фабрика. Или тем, что грабил не тех, кого можно? Кого защищает система?
Система, дразнившая его рекламой автомобилей, техники, одежды и жизненных стандартов, дорогу к которым не прорыть лопатой.
Система, преграждавшая ему путь к хорошей работе, хорошему лечению, хорошей жизни. Его обрекали на худшую жизнь, но он не был согласен, крал их мобильники и кошельки, впаривал им медь вместо золота, разводил на эсэмэски. Обирая тех, к кому система благосклонна, он восстанавливал равновесие. Он плевал в сытые рожи, кричавшие ему — иди, работай! — и не работавшие сами ни дня в жизни. Почему он обязан пахать на них, обеспечивая своим потом их безделье? Потому что черный? Потому что родился плохо?
Потому что у них была власть. Они распределяли потоки благ в свою сторону, создавали законы, позволяющие хорькам доить алишеров, чтобы утопить в жировых складках шеи супруги еще одно колье.
Система ставила Алишера раком, чтобы запрячь с миллионами других в упряжь, волокущую по грязи позолоченную телегу с хорьками.
Но он не животное.
Запомнил номер машины хозяина, пробил адрес — подстерег жену, завел разговор, очаровал ресницами — повел в ресторан, напоил, целовал в такси пьяные, мокрые губы — привез к ней домой, долил еще водки, отрубилась голая, жалкая, с жиром кольцами, как у свиноматки, — взял кочергу у камина, бил зеркала, вазы и хрусталь за стеклами лоховских петушиных сервантов — в кабинете хозяина, уехавшего в сауну, нашел барсетку с копной нала, поехал на стройку, раздал ребятам.
И вернулся к старой работе. Он не грабил — разводил людей на их собственной алчности и глупости. Его инструментом было не насилие, а улыбка, на которую мужчины улыбались в ответ, а девушки сладко дрожали и алели щеками.
На что Алишер не подписывался, так это на любые варианты с насилием. Один раз повелся — до сих пор стыдно.
В «Коффин хаузе», на Красносельской, у вокзалов, подсели двое, смутные знакомые знакомых. Бледный крысенок с гнилыми зубами, звавшийся Хохлом, и загорелый, красивый парень в рабочем комбинезоне с замазученными коленями, белозубый, с короткой стрижкой, пышным чубом и родинкой, похожей на прилипшую к шее кругляшку изюма. Имя его Али сразу забыл, но он, зараза, так был убедителен, что Алишер согласился еще до того, как тот рот раскрыл.
Алишер стал разводящим. Подлость и злоба, сопровождавшие его с первого дня жизни, не сумели стереть с его лица улыбки и вытравить из глаз огоньки радостной сумасшедшинки. Он тормозил машины, забалтывал, а Хохол прыгал сзади, приставлял к шее водилы пушку.
Все ехали. Все до единого. Никто не выпрыгнул. Ехали как бараны. Убегая, благодарили, что живы.
А потом — ба-бах, стыдное воспоминание, словно кто-то ведет ржавым скребком по внутренностям: мужик стоит на коленях, тянет дрожащие руки к Хохлу, как грешник, коснуться святого, а Хохол сует ему в рот пушку, и Алишер дергается с криком, но второй, загорелый, с изюмом на шее, обжигает его взглядом, как огнем из сопла ракеты — и Алишер стоит.