Люди, расписывающие стены уборных, и по сей день демонстрируют интерес к общественным проблемам, творя свой суд над всеми политическими партиями по порядку и выказывая готовность лишить жизни их руководителей, причем самым изощренным методом.
К актуальной политике примешиваются вопросы и более общего характера. Когда в тот вечер Густафссон в мастерской зашел в уборную, он увидел стихи, написанные красным мелком:
Краснеть в смущенье девушкам,
положено влюбленным.
А вот бывает, что иной
становится зеленым.
Зеленый я, зеленый ты,
зеленая жена судьи.
Кровь бросилась ему в голову и тут же отхлынула, щеки похолодели. С низко опущенной головой он вернулся в цех. Никто не глядел на него, и, казалось, ничего не заметил. Когда же, через несколько часов, он снова зашел в уборную, стишок был уже стерт.
В ту ночь он возвращался домой с чувством безысходности и отвращения, завладевшим им без остатка.
Утро вечера мудренее, говорят люди, полагая, что утром все беды кажутся не такими страшными; так обычно и бывает – неприятности неизбежно забываются, и человек тащит свою ношу дальше.
Но иногда сон не приносит облегчения, человек просыпается на рассвете и в серых сумерках понимает, что все осталось по-прежнему. Ему не удалось избавиться от шипов, застрявших в душе, они, несмотря на все мысли, продолжают колоться и причинять боль. Человек ест и чувствует боль, идет по улице и чувствует боль, бежит по лесу и смотрит, как просыпается весна – мглистая дымка висит в воздухе, снег уже почти сошел, обнажились прошлогодняя трава и увядшие листья, по озеру бегут свинцовые волны, у берега тают, шурша и позванивая, тяжелые ледяные глыбы.
Тот стишок написал человек, которого он не знает. Кто-нибудь из дневной смены; когда его смена, заступила на работу, он, верно, был уже написан. Должно быть, красовался там весь день – красный, мел на белоснежной кафельной стене. У того, кто его написал, было достаточно времени, чтобы придумать пародию, – все воскресенье. Целый понедельник она красовалась на стене уборной, и каждый, кто туда заходил, читал ее. Делал свое дело, читал и смеялся. Скоро кто-нибудь напишет, что у него и моча зеленая.
Всегда неприятно узнать, что у тебя есть недруг. Но хуже всего – неизвестный недруг. Его ни найти, ни избежать невозможно. С ним нельзя поговорить, нельзя его умилостивить или пригрозить ему взбучкой. А между тем его злоба преследует тебя повсюду.
Ингрид была дома, когда он вернулся из леса. Готовя чай, она болтала о всякой всячине. Она не умолкала ни на минуту, хорошее настроение еще не покинуло ее, но Густафссон слушал рассеянно и отвечал односложно, беседа не клеилась. Наконец Ингрид отставила чашку и подняла на него глаза. И пожелала узнать, что случилось.
– Ровным счетом ничего, – ответил он. – Все в порядке. Просто нет настроения разговаривать.
– Вчера ты был такой веселый.
– Нельзя всегда быть веселым. Я ночью почти не спал.
– Что-нибудь на работе?
Ему не хотелось пугать ее или причинять огорчение. Помочь она все равно не в силах. Он должен переболеть в одиночку. Густафссон через силу улыбнулся.
– Почему ты вдруг так подумала? Нет, там все, как обычно – фуганки, пилы, сверла, политура, клей... Мы изготовляем столько стульев и кресел – можно подумать, люди только и делают, что сидят, совсем, ходить разучились.
Он смеется. Она улыбается ему в ответ, по глаза у нее серьезные. Она уносит в кухню поднос с чашками, он слышит, как она моет посуду, ставит в холодильник сыр и масло, обычно она всегда напевает при этом, но сегодня молчит, наверно, ее что-то тревожит. Вернувшись в гостиную, она спрашивает у него без обиняков:
– Кто-нибудь смеялся над тобой? Из-за той передачи...
С чистой совестью он уверяет ее, что ему никто ничего не говорил. Ни словечка.
– Ни словечка, – повторяет он, поняв, что не следует выделять слово говорил. Ингрид очень наблюдательна.
Она, стоя, смотрит в окно, он сидит в кресле, оба молчат, погруженные в свои мысли, и оба скрывают друг от друга то, о чем думают.
– Во всем виновата погода, – говорит он. – Эта серость кому угодно подействует на нервы. – Он встает и берет газету: – Пойду, полежу.
Оставшись одна, Ингрид устало опускается на тахту, ей не хочется ничем заниматься, она тупо глядит в одну точку.
Звонок в дверь. Ингрид открыла. На площадке стоял неизвестный ей человек. Прикоснувшись к кепочке в знак приветствия, он шагнул ей навстречу.
– Густафссон дома?
– Да-а, – нерешительно протянула Ингрид, на площадке было темновато, и, казалось, человек лишен контуров. Ей не понравился исходивший от него запах, слабый, но все-таки ощутимый, пропитанный табачным дымом, пивным перегаром и не свежим бельем.
Незнакомец вошел в переднюю. Он протянул Ингрид руку и отвесил церемонный поклон.
– Если не ошибаюсь, вы его жена? А я, видите ли, его старинный приятель. Разрешите войти?
Он протиснулся мимо Ингрид в гостиную, остановился на пороге и огляделся.
Теперь он был хорошо виден. Ничего особенно подозрительного Ингрид в нем не заметила. Возможно, какой-нибудь знакомый по заключению.
– Мы вместе служили, – сказал он, словно угадав ее мысли. – В одной роте, в одном батальоне. Моя фамилия Фредрикссон. Но если вы просто скажете ему, что пришел Пружина, он меня сразу вспомнит.
Вон оно что, приятель по военной службе. По нему не скажешь: военная выправка, видно, давно стерлась с него. Впрочем, и служил он тоже бог знает когда. Судя по его не очень презентабельному виду, он мог быть лоточником, мелким дельцом, каким-нибудь «представителем» – словом, одним из тех неудачников, у кого полно идей, но кому лишь с трудом удается держать голову над водой. На нем были желтые грязные башмаки и непарные пиджак и брюки.
Ингрид не знала, может, Густафссон заснул. Но тут послышался его голос:
– Кто там? Дедушка?
– Нет, насколько мне известно, я еще никому не дедушка и не папа, – ответил гость. – Ну-ка, Густафссон, отгадай по голосу, кто пришел? Даю тебе три попытки.
– Не знаю. – Густафссон показался в дверях спальни. Он с удивлением уставился на гостя.
– Привет, Густафссон! Стыдно не узнавать старых друзей. Да это же я, Пружина!
Густафссон пригляделся повнимательнее. Человека, которого ты видел только в военной форме, бывает трудно признать в штатской одежде, даже если встретишь его через год, а не через пятнадцать-двадцать лет. Густафссон наморщил лоб.
– Да, да, да... кажется, помню. Ты еще занимался всякой коммерцией.
– Точно. – Пружина оглядел Густафссона с головы до ног. – Ну и зелен же ты, браток, скажу я тебе!