На первом этаже была кухня, большая гостиная, где Сергей спал, и ванная с туалетом, на втором — две спальни и разделяющий их широкий, большой коридор, сам по себе больше иной комнаты. Стены были сложены из оцилиндрованного бревна, изнутри покрытого лаком. Мебель Сергей принес со склада в корпусе администрации, еще кое-что хотел привезти из Москвы.
Утром Сергей проснулся свежим, бодрым, курить не хотелось и он твердо решил после окончательного переезда бросить. С Москвой без сигареты было не справиться.
Оля, проснувшись раньше мужа, босыми ногами, на цыпочках, чтобы не разбудить Игната, прошлепала на кухню, вытащила из монотонно урчащего старого холодильника нарезанную со вчерашнего вечера докторскую колбасу, успевшую потемнеть краями, достала из хлебницы недоеденный, начавший черстветь черный кирпичик бородинского, торопливо соорудила бутерброды, сунула ноги в кроссовки, вдавив внутрь задники, и пошла на улицу.
Под железной сеткой забора, недавно поставленного с той стороны, где начинался спуск к речке, кто-то уже прорыл яму. Одичавшая собака или лиса, считали мужчины. Оля опустилась на корточки и просунула сквозь дыру пластиковую тарелку с бутербродами.
Солнце набирало мощь. С этого места, единственного на всем протяжении забора, Ольге видна была река, заблестевшая от лучей.
— Привет, — сказала Ольга, не поднимаясь с земли и чувствуя себя глупо. — Вот… хотела познакомиться. Не обижайся на нас и… мы хотим дружить. Я-то точно.
Она досадовала, что не подобрала других, умных и правильных слов, какие нашлись бы, конечно, у Винера или Карловича. Но вместе с тем понимала, что главное сейчас не слова, а ее поступок, жест, и дальше она научится говорить нужным, подходящим к тому старым напевным языком.
— Пока, — подняла руку, и, отряхнув прилипшие к коленям желтые прошлогодние иголки, пошла к лагерю, откуда донесся шум мотора сергеевского «Фалькона».
Перед самым отъездом у Крайнева пропали сигареты — оставил на перилах лесенки и пошел собирать в дорогу рюкзак. Вернулся через минуту — сигарет не было. Это не мог быть никто из колонистов — Карловича с Мишей он услал в Сергово, договариваться с мужиками насчет леса, а Игнат с Ольгой шли издалека, от своего дома, и не могли бы за такое короткое время покрыть расстояние даже в один конец.
* * *
— Там здорово, — говорил, вернувшись, Глаше, держа ее за руки, стараясь касанием передать часть своего восторга, — я уверен, нам будет там хорошо. Да не уверен, елки-палки, знаю! Тебе понравится, точно, и Никите понравится!
Его теперь не так раздражала Москва. Он чувствовал себя в ней гостем, а не пленником, и стал замечать, чего не замечал от недостатка времени, либо о чем просто забыл в суете.
Он бросал машину в центре и по часу по два гулял в небольших переулках, между желтыми купеческими и мещанскими домами, маленькими и старыми. Здесь не было супермаркетов и магазинов техники, а редкие продуктовые лавки стыдливо терялись в подвалах, понимая свою чуждость. Людей тоже почти не было, лишь немногочисленные старые жильцы, и Сергей подумал, что настоящая Москва, наверное, здесь, а не на забитых машинами трассах, и не в перенаселенных спальниках, утыканных плохо построенными серыми многоэтажками.
Это лицо Москвы нравилось ему. Он садился на лавочку в пустом дворе и курил, представляя себя героем Мережковского или Пастернака. Эти дома, их дворы были особенны, отличались от других, и сам Сергей ощущал себя в них личностью, отдельной от многомиллионной массы, заполняющей московские улицы и офисы, торопливо пьющей, едящей, любящей и ссорящейся.
Об этой Москве он будет сожалеть. С ней он сейчас прощался.
К матери теперь заезжал редко, ненадолго. Он был тверд в решении забрать ее в лагерь, но сначала нужно было все подготовить, найти сиделку, согласную переехать в «Зарю» хотя бы до весны, запастись невроксаном.
Сдвинулся с мертвой точки вопрос с оружием. В конце мая Сергей отвез в лагерь два охотничьих ружья, «Сайгу», ракетницу и четыре травматических пистолета.
А в первых числах июня Кошелев передал Сергею два настоящих, боевых «Беркута» и восемь коробок с патронами. Пистолеты были неожиданно тяжелыми — и как это киногерои, держа их по штуке в каждой руке, так ловко с ними управляются, жонглируют? Сергею не хотелось жонглировать оружием. Держа пистолет, он чувствовал уважение к нему, к вложенным в этот идеальных пропорций, почти чувственной гладкости и ребристости кусок металла, человеческим умениям. От оружия веяло силой как от спящего льва.
Это овеществленный сгусток концентрированной и управляемой человеческой злобы, подумал Сергей, и вдвойне страшно от того, что делали его с умом. С этим тебя будут слушать, Сереженька. Голос в голове Сергея говорил с крючковскими интонациями.
Кошелев спросил, когда Сергей обоснуется в лагере. Скоро, ответил Крайнев. Поторопись, посоветовал Антон. Что-то будет. По управе каждый день новые предписания и указы, как заплатки на рвущийся от нагнетаемого воздуха шар. Оживились бандосы, и не оттого, что ослабела власть, нет, она сама дала им сигнал: помогите, только вместе удержим бродящую массу, которую никто, в том числе и Кошелев, не называл напрашивающимся именем.
Зрели бунты.
После пятидневных волнений в Калуге, когда население без видимых усилий, одним проявлением гнева сместило власть, стало понятно — началось.
Антон больше времени посвящал работе на Зыкова, и меньше — службе. Группу по Лунатику сократили, не успел он проработать в ней и трех недель. Огромная, неповоротливая махина государственного сдерживания, кряхтя и охая, разворачивалась к новому врагу, народу.
Раньше он тоже был врагом, но пьяным и поверженным, и следовало лишь бить его время от времени в ответ на мелкие трепыхания, подливать ему водки и дурить телевизором, но теперь исполин, связанный тонкими веревочками законов и предписаний, пропаганды и религии, почувствовал свою мощь, случайно двинув локтем в Калуге.
Все ждали, как он будет действовать, уразумев свою силу.
Бугрим, с которым Кошелев иногда выпивал, не сомневался, как и все в его окружении, что большую внутреннюю войну можно предупредить маленькой внешней. Надо дать в зубы хохлам или грузинам, говорил он, пьяно икая и прикрывая рот рукой, тогда здесь никто голову не поднимет.
— Бугрим, ты же сам хохол, — беззлобно упрекал Антон.
— А что делать? — пожимал плечами Бугрим, — Родину не выбирают.
И затягивал, качая пьяной головой, красивым, но надтреснутым голосом «Джерело» или «Стоить конь на гори». Песни были похожи на русские, только на дне их лежала грусть, в то время как у русских — тоска.