— Я знаю… Я читал… Наставник рассказывал… — тут монах опомнился, вернул своему лицу краснорожесть и спросил самым сладким голосом:
— О какой цели говорит уважаемый Сулейман из Кордовы?
Вернулся в себя и Отец Учащегося. Привычная улыбка обозначилась меж бородой и усами:
— Цель всякого правоверного — достойная, праведная жизнь… Разве Иса учил вас не тому же?
— Воистину так! Помрачение охватило нас обоих, и я, да простит меня Господь, едва не осиротил учащегося… Кстати, друг, а где проводит штудии ваш отпрыск?
— Шайтан его ведает! — беззаботно сказал Сулейман. — Отпрысков у меня должно быть великое множество; хоть один из них наверняка где-нибудь да учится. Но не слишком ли боек ты для монаха?
— Монахи — те же дервиши, — скромно потупился брат Маркольфо. — А в дороге всякое бывает. Но надо поскорее убираться из этого неприятного места.
— Да, пора идти…
Оба поднялись и стали напряжённо озирать чёрно-белые под луной барханы, словно стараясь запомнить место своей стоянки. Но разве бывают в сахре приметы, если всякий след человеческий исчезает, как только ступня оторвётся от песка?
Они шли долго и молча, покуда хватало сил, и каждый дивился выносливости другого. Разве бывают такие монахи и такие поэты? Разве такие бывают поэты и монахи?
Абу Талиб вдруг спросил:
— Играешь ты хорошо, по песку идёшь, что верблюд. А вот умеешь ли ты лаять?
— Лаять? — вскинулся бенедиктинец. — То есть как лаять?
Сулейман Абу Талиб аль-Куртуби — да назовут его отцом все учащиеся на свете — встал на четвереньки, обратил голову к луне, коротенько взвыл для затравки — да и разразился таким отчаянным пёсьим брёхом, словно целая собачья свадьба объявилась внезапно в сердце остывшей сахры.
— Господи Иисусе сладчайший, — сказал монах. — Я не прошу тебя просветить и обратить этого магометанина. Тут уж не до хорошего. Я всего лишь прошу вернуть ему разум!
Сулейман из Кордовы услышал, но не обиделся и с карачек не встал:
— Ты, дорогой брат, хоть в игре и ловок, но не знаешь здешних уловок. Давай, рядом вставай, да погромче лай, мне помогай.
— Зачем? — выкатил глаза брат Маркольфо, невольно опускаясь на четвереньки.
— Затем, что пёс и жильё охраняет, и караван сопровождает. Если поблизости есть жильё, а при нём собака — мы услышим её. То есть она нас услышит сперва, понял, кафирская голова? Она откликнется, а ты знай иди на её лай…
— Никогда бы не додумался, — сказал монах и не тоненько залаял, но нежданно густым басищем провещился, подражая замечательным псам из обители святого Бернара, откуда до Абруццо — два перевала.
…Судьба, судьба — жернов либо веретено!
Это очень опасный склон, но если вы всё-таки сорвётесь, не забудьте посмотреть направо: редкой красоты вид открывается…
Д. Х. Шварц «По следу орла»
— Нойда, Нойдушка, — сказала Аннушка где-то рядом. — Девочка моя, да ты и вправду шаманка…
Николай Степанович огляделся. Вверху было небо, справа и слева — ветхие, но оттого не менее драгоценные ковры. В головах — стена, на которой с трудом угадывалась какая-то декоративная роспись. Со стороны ног пространство замыкал синий в звёздах занавес.
— Аня, — позвал Николай Степанович.
Занавес отодвинулся, возникло Аннушкино лицо — осунувшееся, но радостное.
— Ой! — воскликнула она. — Ты проснулся. Ты наконец проснулся, я уже замучилась ждать… Как ты себя чувствуешь?
— По-моему, всё как надо, — сказал Николай Степанович. — Я что, долго?..
— Долго, — кивнула Аннушка, на мгновение омрачившись, и Николай Степанович почти физически почувствовал, как она загоняет внутрь тревогу и страх. Которые уже, наверное, перестали быть актуальны, но всё же, всё же… — Я боялась, — призналась она. — Ты был совсем… совсем тяжёлый.
— Ну, не два же года, нет? Надеюсь, вы тут не стали подыскивать подходящий мавзолей? — спросил он, не в силах сдержать дурашливость.
Аннушка покачала головой.
— Неделю, — сказала она. — Думаю, что это была неделя.
— Понял… — Николай Степанович потёр подбородок. Подбородок был почти гладок. Обычно он брился на ночь, так что к обеду — то есть к обеду неделю назад! — кожа обретала некоторую шершавость. — И что у нас нового за эту неделю?
— Ребята всё расскажут. Но ничего принципиально нового. А вот Нойда принесла — так принесла! Можно сказать, уела всех.
— Что принесла?
— Смотри!
И она подала Николаю Степановичу то, что держала в руке.
Это был свиток. Самый настоящий папирусный свиток. И, хотя папирус был пепельно-серого цвета — как будто многие годы пролежал на полке в грязной чадной кухне, впитывая жир и покрываясь пылью, — но Николай Степанович от прикосновения к нему почувствовал будто бы лёгкий удар током. Нойда сидела и, наклонив голову, смотрела на него. Рот её был приоткрыт, бледно-розовый язык дразнился. Нойда выражала радость. Она походила сейчас на полярную панду: вся белая, и ярко-голубые глаза в чёрных очках.
Папирус был ветхим, но не настолько, чтобы крошиться под пальцами. И вообще это был не вполне папирус. Похож, да, но явно из какого-то другого растения.
Николай Степанович долго всматривался в текст, потом — перевернул папирус…
— Я никогда в жизни не видел этого алфавита, — сказал он наконец. — Там есть и другие книги? — спросил он Нойду.
Та кивнула.
Первая экспедиция сорвалась: Аннушка, спускаясь по лестнице, подвернула ногу. Перелома вроде бы не было, но ходить она не могла. Если бы дело происходило дома, Николай Степанович не стал бы беспокоиться: через два-три дня ксерион сделал бы своё дело, затянув даже и небольшой перелом. Как пойдут дела здесь, в месте, заклятом на соль, он просто не знал; сам он, выходит, провалялся неделю, просто стукнувшись головой. Но, может быть, не просто стукнувшись, а разбередив довоенную ещё, но практически смертельную травму, с которой даже он пролежал в неподвижности полных два года? Опять ничего нельзя было сказать наверняка; это раздражало; так или иначе, требовалось накапливать и накапливать опыт пребывания здесь.
На следующий день отправились втроём: сам Николай Степанович, Костя и Шаддам. Армен и Толик оставлены были на охране, причём Армену строго-настрого запрещалось отходить от дома больше чем на десять шагов…