«Ты рад?» — спросила Ира, прижавшись к моему плечу.
Я ничего не ответил. Я не знал. В тот момент мне казалось, что мы не на посадку идём, а переплываем Стикс…
Ира? Моя жена Ира.
Я произнёс это имя вслух с таким удовольствием, с каким никогда (даже в день свадьбы) не произносил имя Лили. Странно — а может, ничего странного, — в последнее время я вообще не называл жену по имени… как-то не произносилось оно само собой.
Ира.
В прошлом году мы ездили в Москву показать Женечку в Детской клинике. Там принимали детей со всего Союза, и в очередь мы записались ещё осенью, получив направление из Республиканской детской больницы, где не могли толком лечить аллергии, вызывавшие бронхиальную астму.
Нет. В прошлом году мы с Лилей и Вовкой ездили летом в Ессентуки, у Лили болел жёлчный пузырь, воспаление, сказали врачи, надо попить водички…
Ира. Я не знал эту женщину. То есть, в моей новой памяти она была… в груди мгновенно возникло тепло, стало удивительно хорошо, я понял… нет, я знал всегда… Как я мог всегда знать, если только сегодня вспомнил?..
Ах, да всё равно. Я любил эту женщину, мою жену.
Жену? Мою жену звали Лилей, нашего сына звали Владимиром, мы были женаты двенадцатый год.
А с Ирой — вспомнил сразу — мы прожили всю жизнь, сколько же… больше полувека… до моей смерти.
Я опять вспомнил тот день. Ни Иры, ни Жени я не видел — их не пустили к умирающему? Или я настолько неадекватно воспринимал окружавший больничный мир, что не узнал жену и дочь, когда они стояли у моего изголовья? И внуков не привели попрощаться с дедом…
Не надо. Не хочу я это вспоминать. Помню, да. Почему-то помню. Но сейчас не хочу.
Кошка спрыгнула со скамьи и пошла прочь, задрав хвост; в кустах что-то мелькнуло, и она лениво повернула голову.
Мы с Ирой не держали дома животных, потому что у Женечки была аллергия.
У нас с Лилей жил толстый, как бочонок амонтильядо, кот Жиртрест, Жирик, не позволявший никому, кроме Вовки, с собой играть и вежливо принимавший объедки, которыми его кормили. Сравнение с амонтильядо было не случайно — Жиртрест, возлегая на диване и неохотно уступая место, больше всего был похож на вусмерть упившегося человека: предпочитал лежачее состояние любому другому и бормотал под нос какие-нибудь гадости, судя по его всегда недовольной морде.
Почему я вспомнил о коте? Почему вообще вспоминается так хаотично?
Я посмотрел на часы — сейчас начнётся «исход» народа из Академгородка, нужно отметиться в журнале (пришёл — отметился, ушёл — отметился, а где был между часами прихода и ухода — кому интересно?) и потопать в Политех к Лёве, пять минут быстрого ходу. Может, сказать ему?
Подумаю по дороге.
У Лёвы, как обычно, были сведения из высших партийных сфер.
— Говорят, Черненко при смерти, скоро будут собирать пленум, выбирать нового генсека.
— Выбирать? — переспросил я, пожав плечами.
— Говорят, выберут Горбачёва, — продолжал Лёва. Он очень дорожил своими источниками информации, а я не спрашивал, откуда ему становилось известно то, о чём газеты писали день, а то и неделю спустя.
Я вспомнил, что Горбачёв стал генеральным в восемьдесят пятом, и машинально покосился на большой красочный календарь, висевший на стене за спиной Лёвы. «1986». Естественно. Будто я этого не знал. Горбачёва выбрали в апреле прошлого года, в мае он объявил о начале перестройки, а потом…
Я вспомнил, как мы собирались в актовом зале института, где на возвышении стоял цветной телевизор «Берёзка», принесённый из директорского кабинета, и смотрели заседания Съезда народных депутатов, выступление Сахарова против войны в Афганистане…
Сахаров. Знакомое лицо. Конечно, знакомое — известнейший физик, отец водородной бомбы, диссидент, которого Брежнев отправил в горьковскую ссылку.
Стоп. Наверно, это было, если я помню. Но я-то знал, что Сахаров — неплохой учёный, много пишет в соавторстве с Харитоном, а водородную придумал Харитон. Об этом, правда, мало кому известно, и, если спросить у человека с улицы, он назовёт, скорее всего, товарища Берию, руководителя атомной программы.
Сахаров. Странно.
Перестройка? Было бы что перестраивать. В прошлом году в институт приезжал инструктор из отдела промышленности ЦК, читал лекцию для тех, у кого был допуск по второй форме. Я получил такой, когда работал в ИКИ с Эстулиным, брал телеметрию с шестого «Прогноза» для нашего, тогда ещё сырого, каталога рентгеновских источников. Инструктор прямо сказал: цены на нефть упали до очень низкого уровня, поддерживать военную промышленность невозможно, а у нас две трети экономики завязано на военке. Год-другой, и экономика может рухнуть, но партия позаботится, разрабатываются правильные решения, жизненный уровень трудящихся не опустится, хотя придётся коммунистам разъяснять простому народу политику партии.
Коммунистом я не был, допуск достался мне потому лишь, что в московский Институт космических исследований без допуска не пускали, а у нас с Эстулиным были совместные работы.
— Лёва, — сказал я, — Горбачёва, наверно, действительно изберут, но после этого в стране начнётся такой бардак, что лучше бы…
Я не стал договаривать, иначе пришлось бы описать неожиданно нахлынувшие воспоминания о конце восьмидесятых: карточки почти на все продукты, научные журналы не поступают, нет денег на подписку, работа стоит, руки опускаются. Я не собирался в Израиль, но здесь просто нечего было делать, и Ира предложила…
Ира?
Лёва, оказывается, считал, что Горбачёв… да ладно, какое это всё имело значение?
— Стоп, — прервал я монолог друга. — Ты лучше скажи… У тебя много знакомых, в том числе в Академии. Это я бирюк, почти ни с кем не знаюсь.
— Ну-ну, — Лёва посмотрел на меня с интересом.
— Может, тебе знакома… или слышал… Ира Маликова. Ирина Анваровна. Переводчик. Работает в…
В восемьдесят шестом мы с Ирой работали вместе.
— Не знаю, где она работает. Скорее всего, в академической системе. Слышал такую фамилию, может быть?
— Нет, — сказал Лёва с сожалением.
— Пожалуйста. — Мой тон заставил Лёву внимательно посмотреть мне в глаза. Что-то он почувствовал, но лишних вопросов задавать не стал — друг всё-таки. У нас мало было взаимных секретов, а то, что каждый всё-таки считал секретом, было нам, тем не менее, друг о друге известно — так или иначе, словом или взглядом, мы проговаривались, но считали ненужным спрашивать.
— Пожалуйста, — повторил я, — ты можешь узнать?
— Это срочно?
Единственное, что он позволил себе спросить.
— Да.
Я подумал, что не проживу и дня, если не буду знать.