Бенедиктинец нахмурился и молвил:
— Зато латынь по праву называют языком воинов и мудрецов! Взять хоть бы неизменные её эпитеты — она и чеканная, она и кованая, она и литая, она же и гремящая, она же и медная, она же и звонкая!
Тотчас нашёлся Отец Учащегося:
— Она же и мёртвая, ибо язык, на котором не говорит народ, обречён… Сами звуки латыни грубы, словно вставили тебе стальные зубы… Зато сколь сладостны родимой сахры наречия — оплот мудрости и красноречия! Язык гибкий, живой — не говоришь, а лакомишься халвой! Не натешишься нашим словом, как не наешься бухарским пловом! Наш язык словно в сахре родник, однажды приник — и не оторваться, не наболтаться, не начитаться, не написаться!
Брат Маркольфо завистливо посопел, плюнул и сказал:
— А зато вы Александрийскую библиотеку сожгли!
Аль-Куртуби даже с места подскочил:
— Ложь для тёмной толпы! Это ваши попы с язычеством боролись ещё при Кунстантине. Угодил тогда в огненные недра Афлатун — автор «Пира» и «Федра», вторично убили вы и Сукрата, чернью отравленного когда-то, не пощадили и Лукмана-мудреца, всей логики отца! Спалили сгоряча труды великого Букрота-врача! А потом заголосили, как бабы — мол, виною всему арабы! Да арабы в ту пору ещё с верблюда не слезли!
Бенедиктинец настаивал на своём:
— А как же быть с халифом Омаром? Не он ли сказал: «Если эти книги повторяют Алькоран, то они бесполезны, а если противоречат ему — вредны»?
Абу Талиб несколько смутился, но ненадолго.
— Мало ли что сказал праведный халиф? Да и сказал он это для виду, чтобы скрыть страшную правду…
Брат Маркольфо всем своим видом выразил полнейшую готовность немедленно услышать любую правду, сколь бы страшной она ни была.
— Видишь сам, брат, как тщательно обыскивают нас каждый раз, как приходим мы в Дом Мудрости, — сказал Абу Талиб.
— Это и мне странно, — кивнул монах. — Ладно бы на выходе…
— В том-то всё и дело! Праведной вере вопреки существуют еретики, их у нас тут зиндиками зовут. И вот они в оные ещё дни выдумали нечто противное уму — тауль-аль-китаб, или книжную чуму…
— Плесень, что ли? — сказал монах. — Надо послушников чаще пороть, тогда и плесени не будет…
— О друже, тут всё гораздо хуже. Жил в давние года сочинитель аль-Дада. Ни хорош, ни плох, ни ах, ни ох, из средних наисреднейший, из серых наисерейший. Дожил до немалых лет, а славы всё нет и нет. И решил аль-Дада наконец написать такое, чего не поймёт ни один мудрец. Но какой же мудрец признает, что чего-то не понимает? Такого в помине нет. И вот явилась на свет очень странная книга без конца и начала, и якобы все тайны она в себе заключала. Был аль-Дада большим хитрецом, свиток он попросту склеил кольцом, да ещё и вывернул другим концом. Как ни крути, а исписанная сторона и бесконечна, и всего одна. Адибы и алимы во всех концах земли только руками развели: то ли курьёз, то ли всерьёз, то ли диковина, то ли фиговина.
Повертели сей труд, покрутили, посмеялись да и забыли. Но зиндики тут как тут — чудо-книгу они крадут, свои заклинанья поют, душу Иблису продают, кольцо на полоски рвут. И когда кусочек бумаги той соприкоснётся с обычной, простой, то начертанные на ней знаки сворачиваются, словно в засуху злаки, разительно изменяются да ещё и местами меняются. О, время потерь! И неважно теперь, что было у свитка внутри — то ли стихи аль-Маари, то ли трактат про тарикат, то ли рецепты Ибн-Сино — уж теперь всё равно, содержанье у всех одно, и вы знаете, как пахнет оно. И средство одно дано — книги сожги больные, чтобы спасти остальные…
Монах пожал плечами:
— Никогда о таком не слыхал. У книги в мире и без того врагов предостаточно…
За время, проведённое в Доме Мудрости, бенедиктинец даже несколько похудел — не до состояния юного принца, но всё-таки. Чтобы не терять драгоценного времени, дети Сасана посылали за едой на базар, да и заказывали что-нибудь лёгкое, чтобы не отрываться от занятий.
Служители библиотеки поражались быстроте, с которой напарники расправлялись с сочинениями аль-Масуди, Ибн-Хордабеха, Ибн-Фадлана, Бузург-ибн-Шахрияра и других великих географов и путешественников. Вслед за учёными в ход пошли труды баснословов — всяческие «Чудеса и диковины».
— Эх, кабы можно было по одному-единственному слову находить нужный свиток! — возмечтал брат Маркольфо. — Сколько времени бы сберегли!
Слово это было, разумеется — Ирем.
— Когда книги, что мудростью переперчены, полностью исчерпаны, — подвёл итог Абу Талиб, — что делает тогда человек благородный? Обращается к мудрости народной.
Тут, кстати, и деньги все вышли.
Деньги можно проиграть. Можно пропить-прогулять.
А можно, оказывается, и ПРОЧИТАТЬ.
…Судьба, судьба — разбитое зеркало!
Я готов ко встрече с Творцом. Другое дело, готов ли Творец к такому тяжкому испытанию, как встреча со мной?
Уинстон Черчилль
Брюс уже бывал раньше в Царстве мёртвых, но никогда не задерживался так надолго. И тем более не совершал таких длительных переходов…
В тот роковой майский день он, прихватив некоторый запасец консервированной крови (есть и другие способы расположить к себе души усопших — но все они куда более сложные и этически неоднозначные; Брюс же с довольно давних пор решил вести жизнь если и не праведную, то нестыдную; просто так решил, для себя), спустился в Царство через одному ему известный склеп на том старейшем и преисполненном тайн погосте; но не успел он привыкнуть к невнятному полусумраку Аида, как сзади повалили толпы свежеприбранных, смущённых и растерянных душ, среди которых он с немалым изумлением узнал и давнего своего австрийского знакомца Отто Рана!
Покойный поэт был жутко раздосадован произошедшим. Смерть застала его в самый неподходящий для этого момент, когда он только-только собирался поделиться соображениями о происходящих в мире событиях не с кем иным, как с наперсником своим Николаем Степановичем! И вот ведь незадача…
Когда же Брюс в простых выражениях объяснил ему, что для досады причин нет и что далеко не всё потеряно, Отто Ран прямо-таки воспламенился. Да, он слышал, что возрождение — вещь довольно-таки болезненная, куда болезненнее смерти, но ведь там, наверху, осталось так много важных и незавершённых дел!..
Поскольку Отто был покойником совершенно свежим и кадавр его, слабоповреждённый, даже не начал остывать, запас крови у Брюса облегчился незначительно, — так примерно на одну шестую часть. С этим Брюс и остался, — а наверху Отто Ран, лежащий без сна в темном душном номере дешёвой барселонской гостиницы, вдруг ощутил неприятное посасывание в груди, встал и вышел на крошечный балкончик. Была душная ночь — как перед грозой. Над самой водой висела, подрагивая всем телом, исполинская луна неприятного цвета — белая в центре и красноватая по краям, похожая на оскальпированный череп. Надо лететь к Гумилёву, подумал вдруг Отто Ран, нет смысла ждать его здесь, вряд ли он приедет на это жалкое профаническое действо… При этом где-то в глубине сознания он понимал, что не так давно был мёртв, и кто-то его правильно, умно оживил; при правильном оживлении душа возвращается в тело за некоторое время до смерти и уводит тело с гибельной траектории; за это придётся расплатиться болью — тогда, когда душе было (или будет?) предначертано с телом расстаться; но этот момент ещё не пришёл…