– Банку заберите. Тут она уж совсем ни к чему.
Проводив гостей до выхода из апартаментов, Богдан вымученно улыбнулся выглянувшей в прихожую жене, сказал: «Ты ложись, если хочешь. Я еще немножко поработаю… » – виновато пожал плечами в ответ на ее надутые губки и, вернувшись в кабинет, взялся за телефонную трубку. На душе визжали и скреблись когтями черти. Богдан вспомнил, где сам видел такие же синяки. Не просто слышал о них, но – видел сам.
– Рива Мокиевна, добрый вечер, – поспешно проговорил он, заслышав в трубке девичий голос. – Это Богдан, простите, я так поздно…
– Я всегда вам рада, Богдан Рухович, – напевно отвечала девушка, – и папенька, я уверена, тоже. Что-то случилось?
– Да нет. Просто проведать Мокия Нилыча…
– У нас все хорошо.
– Он уже спит?
– Нет, что вы! Читает что-то… Хотите поговорить?
– Да.
Раби Нилыч ответил почти сразу.
– Шалом! – бодро, хоть и по-прежнему чуть хрипловато пророкотал он в трубку. – Все трудишься?
– Нет, что вы, Раби Нилыч… Наоборот. Притомился нынче, вот и думаю, а не последовать ли мне и впрямь вашему примеру? Только очень уж я всяких тварей недолюбливаю…
– Ну, там же не всех тварями лечат, – Мокий Нилович сразу понял, о чем пошел разговор. – Широчайший выбор способов и средств…
– Выбор-то выбор, а вдруг предложат именно животворное общение? Я хотел спросить…
– Ну?
– Они, пиявки-то эти, очень большие?
– Богдан, смешной ты, ей-богу. Ты что, пиявок не видал? Да они в любом болотце кишмя кишат, у меня в пруду и то, верно, есть…
– Что, самые обыкновенные?
– Самые обыкновенные. Они ж у меня на груди по сорок минут сидят, сосут, перед самым моим носом. Насмотрелся…
– А вам только на грудь ставят?
– Только на грудь.
– А на затылок, или на спину, или паче того…
Раби Нилыч засмеялся.
– Не хочешь чужих допускать туда, куда только женам доступ? Не бойся. Ну, смотря по недугу, конечно… но мне – только на грудь. К бронхам поближе…
– А вам еще их будут ставить?
– Завтра последний раз. Говорят, после завтрашнего – забуду вовсе, каким концом сигарету ко рту подносить.
– Раби… – нерешительно и оттого неубедительно сказал Богдан. – А может, ну его? Вы и так уж почти что бросили… Экий вред – ну, выкурите две-три за день… Ну и что?
– Богдан, я тебя не узнаю, – удивленно проворчал Раби Нилыч. – То ты на мой дым бросался, аки Свят-Егорий на змия, а то… Что стряслось?
– Да нет, – сказал Богдан. Пользуясь тем, что собеседнику его не видно, он вытер покрывшийся холодной испариной лоб. «Непохоже, – подумал Богдан. – Полная чушь в голову лезет. Правда, какие пиявки на затылке, человек видеть не может – но ведь ему на затылок и не ставили. Вон как браво язвит, совсем не похож на безумца… »
– Ничего, Раби Нилыч, – успокоенно проговорил он. – Ничего. Я так. Всегда, знаете, хочется как лучше.
– Знаю, – с симпатией ответил Мокий Нилович. – Уж тебя-то я знаю. Ты не забывай старика, заглядывай почаще.
Положив трубку, Богдан некоторое время сидел, выбивая пальцами на лаковом подлокотнике марш из третьего акта пьесы «Персиковая роща» и глядя прямо перед собой. «Скоро от собственной тени шарахаться начну, – подумал он. – А ведь еще Учитель в седьмой главе „Лунь юя" заповедал: „Благородный муж безмятежен и свободен, а мелкий человек недоверчив и уныл…»[40].
И Богдан, решительно отбросив несообразные подозрения, припал к «Керулену».
Всенародную дискуссию он помнил так, словно происходила она вчера – столь яркими были тогдашние события. Но помнилось, увы, совсем не то, что следовало обдумывать теперь, а бесконечные страстные споры юнцов и юниц, гомон умудренных сторонников и противников на всех телеканалах, яростные столкновения мнений даже на просительных участках в день голосования… Теперь же следовало взглянуть на то время иначе.
Действительно, девять лет назад в течение почти полугода всю Ордусь, и главным образом – Александрийский улус, сотрясали обсуждения, суть которых сводилась к следующему. Допустимо ли продолжать научные изыскания, в результате коих человек, ограниченный в способностях предвидеть последствия пусть даже самых благих дел своих, да и – что греха таить – не всегда чистый в помыслах, получит возможность, как бы уподобляясь Всевышнему, а на деле – получая лишь божественные средства и по целям своим оставаясь все тем же человеком, кроить и перекраивать тварей земных, будто это наборы деталек для детских настольных игр или креп-жоржет какой-нибудь на платье девчонкам?
В том числе перекраивать и себя – подобие и любимое творение Божие…
Казалось, лекарское искусство стоит перед такими перспективами, по сравнению с коими все, что было сделано доселе – прививки, противубиотики, лазерная хирургия, – лишь обложка великой и прекрасной книги, которую теперь наконец можно начать писать. Это завораживало. Это вселяло благой, почти священный трепет.
Но и противники завороженных, помимо ссылок на кощунственность, святотатственность, богопротивность подобных дел, приводили немало вполне земных доводов.
Мнения разделились, страсти кипели.
И тут со своим решительным «нельзя!» выступил сам Крякутной.
Воздействие выступления Петра Ивановича Крякутного, авторитет коего был в этой области наук непререкаемым, принято теперь переоценивать. Может, и не имело оно столь уж решающего значения, которое вскоре, когда воспоследовали решения высших властей, приписали ему все, к тем событиям причастные. Просто еще одно из мнений – конечно, мнение генно-инженерных дел мастера высочайшего класса, мирового светила, подкрепленное всем арсеналом его знаний и испытанных временем народолюбивых чувств…
Петр Иванович был очередным представителем рабочей династии великих ученых, зародившейся еще в семнадцатом веке. Основатель ее, крестьянин Иван Петров Крякутной, один из первых русских всенаучников (на Западе таких называют энциклопедистами), был основоположник мирового воздухоплавания; в тогдашней летописи прямо указано: «Надул мешок дымом поганым да вонючим, и нечистая сила подняла его выше колокольни… » За сей подвиг он удостоился Высочайшего вызова в Ханбалык и приглашения на особый прием в Павильоне Вдохновенного Спокойствия, где Миротворнейший Владыка Го-цзун даровал самородку ученую степень сюцая, дополненную седьмым должностным рангом, и наградил нефритовой птичкой с собственноручно написанным по-русски двустишием – по строке на крылышко: «Как грустно мне было летать в поднебесье одною! Как весело нынче летать в поднебесье с тобою!»