Легенда утверждает, что он назван в честь Аб Рама, первоютая[59] Цветущей Средины, одного из лучших учеников великого Конфуция. Вместе с Му Да и Мэн Да он скрасил нелегкие последние годы жизни Учителя, когда тот, потерпев окончательное поражение на поприще чиновной службы, взялся итожить прожитое. Двадцать третья глава «Лунь юя» кратко, но образно описывает, с каким тщанием ухаживал Аб Рам за своим крошечным садиком в Цюйфу и как приветливо принимал он под персиковым деревом своих однокашников. Те, возвращаясь с рисовых полей, каждый вечер проходили мимо, и Аб Рам, ежели только не был погружен в созерцание иероглифа «жэнь»[60] или изучение древних изречений на бамбуковых дщицах настолько, что забывал о времени и о том, что вот-вот у калитки пройдут друзья, обязательно приглашал их выпить бодрящего зеленого чаю после целого дня на жаре — а гости, уходя уже в сумерках, отдавали не имевшему своей земли соученику толику риса или полсвязки вяленого мяса, кланялись и приговаривали: «Спасибо, Абрашечка!»
К сожалению, ни в источниках, ни в легендах ни слова не говорится о том, каким ветром занесло Абрашечку на противуположный край Евразии. Но разве это важно? Важно, что есть сад…
А над самым морем прилепился небольшой уютный ресторанчик «Аладдин». С его нависшей над водной ширью открытой площадки — всего-то в пять столиков — весь новый Яффо как на ладони. Вечерами здесь особенно красиво — благоуханный воздух, голубая бездна небес, ошеломляющий разлет моря, небрежно расчерченного текучими линиями волн, влет озаренные закатным солнцем корпуса здравниц и домов отдыха, привольно раскинувшихся вдоль всего яффского лукоморья… А если взять еще толику сладкого вина!
Здесь они впервые поужинали вместе.
Впоследствии Мордехай никогда не мог вспомнить, о чем они тогда, в «Аладдине», говорили. Это было поразительно: день он помнил, помнил час, помнил едва ли не по минутам, как Магда впервые обратилась к нему, как они вышли из дома культуры, как набрели, беседуя, на прикрытый цветами, словно бы потайной, только для избранных, вход в «Аладдин» — три ступеньки вниз, в прохладный полумрак, потом направо… А вот о чем они проговорили весь вечер — память не сохранила. Наверное, потому, что говорили обо всем сразу — и даже не в темах было дело, и даже не в словах… Просто у Мордехая не было чувства, что он говорит с другим человеком.
Он будто говорил с самим собой.
Только с более умным… нет, не так. Не выше или ниже, не более или менее… Просто словно бы в его собственном мозгу — или душе — открылся некий совершенно иной, новый регистр, открылась огромная неизведанная область, полная света, и отчетливо стали видны таившиеся в ней до поры до времени миры. Это был он сам, именно он… Это была часть его самого, которой ему недоставало всю жизнь и которую он наконец случайно нашел. У него открылись глаза. Это были его собственные глаза — но еще утром они были закрыты, а теперь открылись. С ним уже случилось такое однажды, когда он увидел обожженного ястреба в степи.
Магда говорила ему то, что он преступно не сумел и не успел сказать сам.
Он, пожилой кабинетный тяжелодум, еще только рот открывал, пытаясь найти точные и понятные слова, — а она уже говорила их. Точнее, понятней, резче…
Она очень много курила, и он, всегда ненавидевший этот маленький, но вредный порок, с изумлением понял вдруг, что ему нравится запах табачного дыма.
Вечером он записал в дневнике, который от случая к случаю вел: «Это удивительная женщина. Как точно и ясно она мыслит! Как верно ухватывает главное, изначальное, с чего только и можно приступить к делу всерьез, не на словах, а конкретно. Я восхищаюсь ею. Столько перенести — и сохранить ясность ума, горячность чувств, обостренное представление о справедливости и несправедливости…
Я люблю ее. Я хочу, чтобы она стала моей женой».
Магда очень хорошо помнила, как отец пришел домой в новой форме. Наверное, это было первое достоверное ее воспоминание. Ей было года три с половиной. Позже, размышляя, она решила, что это и впрямь случилось тогда впервые — потому и запомнилось так отчетливо. Если бы он пришел в форме накануне, Магда запомнила бы вечер накануне… Позже она поняла, что, наверное, отец каждый вечер, и до того, и после, как бы поздно ни возвращался, заходил к ней и желал спокойной ночи — и она, как бы ни хотелось спать, всегда старалась его дождаться… Наверное, в этот раз отец пришел позже обычного: она помнила, что видела его как бы сквозь туман, как бы уже заснув наполовину. Наверное, в доме уже много дней волновались, судили и рядили о происходящем, иначе она не боялась бы так и не старалась дождаться отца во что бы ни стало — но этих волнений память Магды не удержала. Ее жизнь, если мерить воспоминаниями, началась именно в тот вечер, когда отец — большой, усталый, пахнущий чем-то новым и тревожным, в пыльном шлеме, черном блестящем плаще, со свастикой на рукаве — поднялся к ней и, как всегда, поцеловал в щеку.
А она, как всегда, села в своей кроватке, обняла его за шею обеими руками и прижалась щекой к щеке. Ей нравилось чувствовать, какой он к вечеру становится колючий. Мама гладкая, а папа колючий. Поэтому папа сильнее и может все.
— А что это у тебя? — пролепетала она едва в состоянии говорить: так наваливалась дрема.
— Что? — спросил он.
Вместо ответа она лишь тронула широкую повязку на его скрипучем, черной кожи предплечье — на повязке странно и как-то неласково растопыривал четыре черные гнутые лапы непонятный крест.
Отец, словно не зная, что у него на руке, скосил глаза вниз, присмотрелся и ответил не сразу.
— Это знак моей новой работы, — объяснил он потом.
— А какая у тебя новая работа? — спросила Магда.
— Видишь ли, Магда… — сказал отец негромко. — На свете очень много плохих людей. Если бы их не было, хорошим людям никто не мешал бы быть хорошими. Не было бы ни богатых, ни бедных, ни угнетенных, ни угнетателей, ни обиженных, ни обидчиков… Все были бы счастливы. Но плохие люди иногда очень упрямы. Их нельзя ни уговорить, ни убедить, ни перевоспитать… Чистый и добрый мир — это мир без плохих людей. Я буду стараться сделать мир чистым.
— А куда денутся плохие люди? — спросила она. Даже сонная, она не могла не удивиться. Люди такие разные, и отделить одних от других так трудно… Ей представилась громадная, уходящая за горизонт толпа и папа на трибуне под красным флагом, посреди которого — черный крест с крючками, точь-в-точь как на его повязке; и он в громкоговоритель кричит тем, кто внизу: «Хорошие — налево, плохие — направо!» И толпа, рокоча, начинает превращаться из бессмысленного хаоса голов в две стройные шеренги; хорошие счастливы, улыбаются, целуются, потому что у них впереди счастье, — а плохие только злятся, ведь их туда не возьмут.