Вместо входа на веранду тропинка привела меня к калитке — я узнала об этом только после того, как с размаху налетела на нее грудью и выронила фонарик — он продолжал тускло светить из-под снега, и это выглядело так, словно кто-то читает под одеялом; я наклонилась и погрузила руку в снег — пальцы сразу же застыли почти до бесчувствия, и мне пришлось перехватить фонарик в другую руку, чтобы снова не уронить его. Это совсем маленький участок, сказала я себе, здесь невозможно заблудиться, каких-нибудь десять шагов в обратном направлении, и ты обязательно дойдешь до дома, успокойся, просто повернись и иди назад. На калитке даже не было щеколды, просто одеревеневшая на морозе проволочная петля, примотанная к столбу; внезапно я обнаружила, что, зажав фонарик под мышкой, обеими руками старательно разматываю проволоку, и даже почти не удивилась этому — пальцев я уже не чувствовала совсем, но петля неожиданно поддалась и калитка все-таки открылась. Не было смысла брать фонарик в руки, я бы тут же выронила его, я немного наклонилась вперед, чтобы круг света достал до земли, и увидела колею, оставленную нашими машинами, и медленно пошла по ней; если я останусь в колее, он не сможет найти меня по следам, он проснется только через несколько часов, и ему не сразу придет в голову проверить, где я, он подумает, что я сплю, у меня есть время, так просто, почему я не подумала об этом раньше, никаких судорог, никакой пены, говорят, замерзать совсем не больно — ты просто засыпаешь и ничего не чувствуешь, надо просто отойти подальше, лучше всего завернуть за угол, такие большие сугробы, сесть и закрыть глаза, и немного подождать, только почему до сих пор так холодно — невыносимо, ужасно, как можно заснуть, когда тебе так холодно?
Я открыла глаза — фонарик, по-прежнему зажатый у меня под мышкой, слабой полоской светил теперь куда-то наискосок и вверх, не освещая вообще ничего, кроме нескольких десятков сантиметров пустоты. Наверное, его нужно выключить, подумала я, или хотя бы закопать в снег поглубже, а потом я спрячу руки в рукава и попробую наконец заснуть. Вдруг мне показалось, что рядом кто-то есть — это был даже не звук, скорее намек на звук, начало звука, — я подняла голову, но ничего не увидела, и мне пришлось вытащить фонарик из-под мышки, сжать его обеими руками, чтобы он не выпал, и направить луч света прямо перед собой. Он стоял в нескольких шагах от меня, на дорожке — большой желтый пес, худой, с длинными лапами и клочковатой шерстью, и не мигая смотрел на меня. Слабый свет фонарика отразился в его глазах и, сверкнув зеленым, вернулся обратно — пес слегка дернулся, когда луч света коснулся его, но не сдвинулся с места.
— Ты же не станешь есть меня сейчас? — спросила я его; голос мой звучал хрипло и неузнаваемо. Пес не шевельнулся.
— Ты должен подождать, пока я не замерзну, — сказала я тогда, — слышишь? А пока даже не подходи ко мне. — Он стоял неподвижно и просто смотрел на меня, без любопытства, без злобы, как если бы я была каким-нибудь неодушевленным предметом, куском дерева или комком снега.
— Не подходи ко мне, — сказала я еще раз. Это было очень глупо — разговаривать сейчас вообще и тем более разговаривать с ним, но никого больше не было здесь — только я и он, и мне было холодно и очень, очень страшно.
— Знаешь, — сказала я, — если подумать, лучше ты вообще меня не ешь. Даже если я замерзну. Ладно? — Он нетерпеливо переступил с лапы на лапу — у него были большие, массивные лапы с длинными темными когтями, как у волка, только покрытые светлой, завивающейся кольцами шерстью.
— Они будут меня искать, — сказала я, стараясь смотреть ему в глаза, — и если ты… мы же не знаем, кто из них меня найдет, понимаешь? — Он сделал шаг в мою сторону и замер.
— Иди отсюда, — попросила я его, — не мешай мне.
Если он будет здесь стоять, я не засну, подумала я, и мне все время будет так же холодно, а я почти уже не могу этого выносить, надо прогнать его, закричать или бросить что-нибудь тяжелое.
— Уходи. — Я попыталась крикнуть, но получился скорее шепот, слабый и неубедительный, я подняла руку с фонариком и махнула в его сторону — он прищурился, но не отошел. — Уходи, ну пожалуйста, мне и так трудно, если бы ты знал, как мне холодно, я сейчас не выдержу и побегу обратно, а мне обязательно нужно тут остаться, уходи. — Я почувствовала, как слезы — злые, беспомощные, удивительно горячие, бегут по моим щекам, и тогда он подошел совсем близко и нагнулся ко мне — не лизнул, не укусил, а просто придвинул ко мне свою крупную лохматую голову и жарко дохнул мне в лицо.
— Черт, — сказала я, — черт, черт, черт, — и бессильно стукнула кулаком по снегу. — Я знаю, что не смогу этого сделать. Я даже этого сделать не смогу, — и зажмурилась, чтобы слезы перестали течь, и встала, и пошла по колее назад, к дому, светя себе под ноги фонариком.
Пес пошел за мной.
* * *
То, что я не умру, мы поняли не сразу — следующие несколько дней и ночей слились и перемешались в моей памяти, превратившись в нескончаемый муторный сон, в котором жар сменялся ознобом, а жажда — дурнотой; были моменты, когда потолок и стены снова надвигались на меня, как в ту ночь на чердаке, и казалось, что стоит мне только закрыть глаза, как комната, в которой я лежу, немедленно сожмется, съежится до микроскопических размеров и раздавит меня, но были и другие — когда вещи вновь оказывались на своих местах, страх сменялся сонным безразличием, и я просто лежала с открытыми глазами, рассматривая застежку спального мешка возле своей щеки или деревянный мусор на полу возле печки.
Одно я знала точно — Сережа оказался в одной со мной комнате намного раньше, чем мы поняли, что я не умру; я просто однажды открыла глаза — и увидела, что он сидит рядом со мной на кровати, одной рукой поддерживая мою голову, а другой прижимая к моим губам кружку с водой. Маски на нем не было — но ни я, ни он больше не заговаривали об осторожности, отчасти потому еще, что теперь в этом не было уже никакого смысла; все время, пока я была уверена, что умираю, — и потом, когда уже стало ясно, что этого не случится, — я думала об одном и том же: оба мы — и я, и Сережа — в какой-то момент приняли решение, только решения эти были совершенно разными — он снял маску и вошел в комнату, а я вернулась в дом и позволила ему это сделать.
Именно поэтому через три дня, когда жар, мучивший меня больше всего, неожиданно начал спадать и я впервые смогла сесть на кровати и сама взять в руки чашку, я не задала ему ни одного вопроса, я просто не смогла, потому что если бы я спросила его о чем-нибудь, если бы я просто заговорила с ним — о чем угодно — в эти первые несколько часов, когда мы поняли, что я не умру, я бы обязательно произнесла это вслух; именно поэтому все время, пока он сидел рядом со мной на кровати, то и дело поправляя мне подушку, и смотрел на меня, пока он говорил — нет температуры, Анька, ты выздоравливаешь, Анька, ты не умрешь, Анька, я говорил тебе, что ты не умрешь, пока он улыбался, и вскакивал, и ходил по комнате, и снова садился рядом и трогал руками мой лоб — все это время я просто сидела, прислонившись к спинке кровати, прихлебывала горячий чай и не говорила ни слова, и старалась не встречаться с ним взглядом, а потом кто-то поскребся в дверь снаружи, и Сережа сказал, Анька, к тебе гости, ты не помнишь, наверное, ты сама его впустила той ночью, и теперь он все время приходит и лежит в твоей комнате, иногда исчезает куда-то на несколько часов, но обязательно возвращается, я даже калитку теперь не закрываю, и тогда я повернула голову и увидела его — шкура у него была действительно совершенно желтая, как у льва, и глаза у него были тоже желтые — светлые, как янтарь; мне казалось, у собаки не может быть таких глаз. Он просто вошел в комнату и сел на пороге, очень прямо, аккуратно подобрав под себя лапы, и стал смотреть на меня этими желтыми глазами, и я тоже смотрела на него, долго, до тех пор, пока не поняла, что могу теперь разговаривать.