Нина написала Лене в таком стиле: «Вы меня не знаете, я вас тоже не очень, сами мы не местные, живем в колонии, все у нас хорошо. Ваш адрес мне дали одни добрые люди, которые знают, что вы тоже очень душевная женщина, не чуждая игнорировать чужие несчастья. Мир не без добрых людей, готовых сочувствовать даже таким, как я, это я точно знаю, потому что все время получаю с разных адресов очень приятные презенты. Посылки очень хорошие, только вот швейцарского шоколаду по старой памяти страстно желается. А эти таинственные отправители и не догадываются. И сказать некому. А еще мне так хочется с кем‑нибудь переписываться, вот и пишу к вам с ожиданиями – а вдруг? Целую ручки, простите, коли что не так, искренне ваша и т. д. и т. п.»
В общем, вполне типичное для ЗК письмо, такие из колоний рассылают пачками по всем возможным адресам, которые удается добыть, – в газеты, общественные приемные и клубы знакомств. Но текст не без провокаций.
Понятно, что ответа на своё послание Нина не дождалась (она и не рассчитывала, хотя иногда и взыгрывало «а вдруг?»). Но зато в следующей посылке, поступившей строго по графику, как и положено, в середине месяца, оказалось несколько плиток прекрасного швейцарского Lindt разных сортов. И это уже была вполне себе победа и признание правильности ее умозрительных выкладок. Несомненно, Лена понимала, что таким образом косвенно обнаруживала себя. Но ее это почему‑то не пугало…
Больше Нина Лене не писала. Она потихоньку продолжала накапливать информацию, следить за Моисеенко издалека и ждать своего часа. Часа, когда перед нею распахнутся двери на свободу.
Конечно же, все это время Нину занимал вопрос, что толкнуло с виду нормальную и благополучную тетеньку, к тому же дававшую клятву Гиппократа, на столь специфический поступок.
В процессе расследования она выяснила два любопытных обстоятельства. Во–первых, ей рассказали, что давным–давно в жизни Леночки приключилось большое несчастье.
Точнее говоря, ее горе стало одной из капель в большом море несчастья, разлившемся по сотне болельщицких семей в день футбольного дерби «Локомотив» — «Динамо».
Ленкин муж был страстным футбольным болельщиком. И сопереживал, как и положено в век тотальной корпоративной лояльности, той команде, которой ему и положено было сочувствовать по роду деятельности – «Динамо». И сына своего он воспитывал в «настоящем мужском духе» – то есть с детства приобщал к стадиону, кричалкам, шарфам — «розам» и футбольным телетрансляциям. «Судья–пидарас» сын научился кричать раньше, чем проситься на горшок.
Разумеется, такой эпохальный матч, как дерби «Локомотив» — «Динамо», сын и отец не могли смотреть как какие‑нибудь «кузьмичи» по телевизору. Такое смотрят только «живьем», кричат «офсайт, офсайт!», топочут ногами и дудят в дуделки на трибунах. Все шло, как и положено: новенький стадион «Локомотив» гудел и кричал, оба его яруса – и верхний, и нижний, ощетинивались «волнами» из людских рук. Поклонник спорта массово смачно напивался, оказывая поддержку воинам мяча и бутсы. «Динамо» проигрывал, но с оставляющим надежды счетом 0:1. Шел второй тайм, а счет не менялся. Пока «железнодорожная» половина трибун ликовала, «милицейская» часть стадиона истово зверела и плохо думала про судью. А тот не только не стремился обратить общественное мнение фанатов «Динамо» в свою пользу, а, наоборот, усугубил ситуацию: назначил весьма сомнительный пенальти в ворота бело–голубых.
Чем вызвал в рядах их болельщиков законный взрыв возмущения. В этом не было бы ничего страшного: ради этого люди и ходят на матчи, чтобы получить законный повод покричать, почувствовать себя оскорбленными и обиженными, повыкрикивать в воздух что‑нибудь ругательное и матерное. Но на этот раз случилось непредвиденное.
На верхнем ярусе «динамовской» трибуны к несчастью оказался барабан, а к нему в комплекте прилагался очень харизматичный барабанщик. Он и задал ритм, который тут же подхватили тысячи ног: «Судь–я пи–да–рас! Судь–я пи–да–рас!» «Верхние» болельщики в едином порыве ломанули к ограждению своей трибуны, размахивая сложенными в «фак» кулаками и продолжая синхронно выбивать ритм ритуальной фразы ногами. Эффект резонанса – штука хорошо описанная в учебнике физики для начальной школы. Каждому учитель рассказывал, почему солдатам нельзя идти по мосту в ногу – переправа не выдержит.
Наверное, каждый из «вверху–болеющих» по отдельности знал про этот закон, но, оказавшись в толпе и будучи захваченными экстатическим переживанием несправедливости, забыл про это досадное обстоятельство. Верхний ярус затрещал и с грохотом осел на нижний. Началась глобальная свалка. Паника.
«Верхние» срывались с продолжающего оседать «козырька» вниз, народ с нижних трибун пытался прорваться на поле, пер на ограждающие газон решетки. Наваливающаяся толпа растирала передних о крупноячеистую «рабицу», вдавливала их в решетку, как мягкую ягоду в марлю. Месиво случилось столь чудовищное, что на следующий день в новостях не решились дать даже видеокартинку с места происшествия. Все самое ужасное очень сдержанно описали просто на словах – к тому моменту уже был принят закон о запрете на трансляцию насилия и порнографии по телевизору. В этой мясорубке погиб и Ленкин сын. А Лена, до этого не испытывавшая особых эмоций ни по поводу футбола вообще, ни по поводу «Динамо» в частности, заболела весьма сильным чувством ненависти к людям в трусах и бутсах. Заболевание протекало в скрытой форме, поэтому к психотерапевтам она лечиться от жажды мщения не ходила и донесла свое отчаяние до «Новогорска» в целости, не расплескав ни капли.
Нине была, в принципе, понятна вендетта, которую учинила Лена несчастным футболистам. Хоть этот поступок и не казался Нине адекватным, но она могла понять его эмоциональные причины. Она даже допускала, что на ее месте и после такого шока, возможно, могла бы поступить так же. Но она по–прежнему не понимала, почему именно она, Нина, должна была расплачиваться за Леночкино удовольствие мести 25–ю годами своей жизни? Почему Леночка не пошла сидеть за свое, возможно, имеющее какой‑то смысл преступление, а, используя мужа-милицейского начальника, отправила за решетку ее, абсолютно непричастную к этой ботве Нину? Так что даже понимание мотивов не освободило бывшую официантку «Новогорска» от злости, и она по–прежнему не находила Лене оправдания.
Во–вторых, Нина докопалась, что покушение на футболистов – это уже не первый убийственный косяк Лены. Ей все‑таки удалось вызнать, за что именно доктора Моисеенко изгнали из медицины. И она от души посочувствовала доктору Рождественскому, которого Лена лишила возможности иметь потомство. К сожалению, Нина так и не смогла понять, за что она его так наказала (еще бы, ведь на самом деле она этого не делала, но Нина об этом еще не знала!). До последнего момента Шаламова не оставляла надежды узнать подоплеку этого странного поступка. Именно поэтому она, зная, что теперь Лена будет всюду следовать за нею, как нитка за иголкой, выбрала своим местом пребывания пансион «Усадьба «Курганы», где поселилась после смерти мужа Таня Рождественская. Она хотела, чтобы Лена, которая без сомнений притащится следом, ежедневно видела напоминания об обоих своих преступлениях. Чтобы она сталкивалась на каждом шагу и с нею, Ниной, и с Татьяной. Она надеялась, что рано или поздно эта моральная пытка приведет к какому‑то очистительному катарсису, к какому‑то, возможно, искреннему покаянию. К признанию. К слезам и просьбам о прощении… То есть к чему‑то приведет…