— Ваше имя, сэр? — потребовал солдат.
«Скорее, — взмолился мысленно Натан Ли. — Протяни руку. Спаси меня».
— Давай, парень, заходи, пока не словил себе погибель, — сказал Бэйрд. — Не видишь, дождь какой?
Натан Ли потянулся было к пожарной лестнице. Морпех перехватил его руку.
— Не так быстро, — сказал он.
— Здесь меня знают.
Натан Ли попытался улыбнуться, скривив рот. Зубы его стучали.
— Отпусти его, — сказал второй морпех. Он взял медицинскую книжку и пришлепнул ее к груди Натана Ли. — Он у себя дома. Должен же хоть кто-то к чему-то иметь отношение…
Натан Ли подтянулся и взобрался по железным ступеням. Бэйрд приветствовал его табачным перегаром и мощными хлопками по спине. Внутри здания была кромешная тьма. Бэйрд вручил Натану Ли свой двухфутовый фонарь «Мэглайт», увесистый, как топор, и, поборовшись с ветром, захлопнул пожарную дверь.
— А говорили, что вы умерли, — все повторял он. — Вот народ удивится-то.
Натан Ли двинулся за ним через темные недра института.
— Я ищу человека по имени Дэвид Окс, — сообщил он. — Профессора.
— Оукс?
— Археолог. Крупный такой мужчина. Профессор.
— Первый раз слышу, — сказал Бэйрд.
— А Дин Уайт? — с надеждой спросил Натан Ли.
Уайт был хранителем музея, отправившим их два года назад в Гималайский поиск.
— Уайт, — рявкнул Бэйрд. — Он получил на орехи за ваше темное дельце. Это правда, что вы убили человека и съели его?
— Кто-нибудь с факультета антропологии здесь есть? Они знают Окса.
— Никого. Все померли. Но в бумагах найдете, уверен.
— А документы в этом здании?
— Здесь. Ищите и обрящете. — Бэйрд жестом показал на тысячи картотечных ящиков, сложенных в коридорах. Меж ними едва можно было протиснуться. — Думал, вы покойник.
Откуда-то из недр здания струйкой сочились голоса. Они спустились по лестнице. Впереди Натан Ли увидел полутемный вестибюль: там при свечах обедали с дюжину старичков.
Они показались ему духами в окружении серебряных канделябров. Мужчины были в пиджаках и при галстуках. Двое — в смокингах, один — в домашней куртке с аскотским галстуком. Женщины выглядели принарядившимися, словно собрались в оперу, плечи были укрыты от прохлады шалями. Они ели из старинных синих тарелок, пользуясь тяжелым столовым серебром, и пили из хрустальных фужеров. Натан Ли обонял каждый компонент их трапезы: телятину и лобстеров, масляный соус и базилик, коллекционное красное вино. Среди них не было никого моложе восьмидесяти.
— Глядите, кого нам ветром занесло, — объявил Бэйрд компании.
Неторопливо и церемонно он обернулся, чтобы похвастаться своим открытием.
Но коридор был пуст.
Лос-Аламос
Клон Кавендиша словно призрак блуждал среди них. Он бродил всюду, пробираясь через системы охраны, появляясь внутри лабораторий, взламывая компьютеры. Он заползал в их тайны, копался в умах. Адам поначалу не питал к ним отвращения. Ему всего лишь хотелось знать, что делает его другим.
В самом начале собственная плоть была ему забавой. Больше не пришпиленный к каталке Кавендиша, но напичканный его памятью, Адам словно уходил от самого себя. Порождение разума ученого, он при этом Кавендишем не являлся. Какое-то время они были словно сиамские близнецы, соединенные под одной черепной коробкой, вплоть до неотчетливого сокращения мышцы или дрожи в руках. Каждое воспоминание о том, что было более двадцати месяцев назад, Адам делил со своим создателем.
Вскоре после рождения Адама Кавендиш сделал все, чтобы держать своего доппельгенгера[46] при себе день и ночь. В обязанности Адама входило одевать Кавендиша по утрам и умывать перед сном. Адам катал его кресло. На совещаниях он стоял сзади, безмолвный, словно некое выращенное в горшке экзотическое растение. Он готовил Кавендишу завтрак и обед. Даже его имя, откровенное клише, висело цепью у него на шее.
Их шахматные партии служили источником юмора для Кавендиша. Ни один не мог сделать и хода без ведома другого. Каждая игра заканчивалась патом. Но как-то раз Адам сделал свой собственный ход.
— Шах и мат, — прошептал он и поднялся, возвышаясь над доской.
Тогда впервые он почувствовал, как за спиной расправляются крылья. Огромные, они заполняли всю комнату. А сломленный болезнью Кавендиш, скрючившийся в своем кресле, был где-то далеко внизу.
С этого дня Адам систематически отсекал себя — плоть и разум — от своего творца. Это был опасный процесс, потому что его Кавендиш-сознание знало: Кавендиш-творец ждет именно такого прорыва. Единственное на свете, чего боялся Кавендиш, — это сила собственного разума. Больше всего он не хотел, чтобы его тайны выходили из-под контроля. Адам догадывался, что Кавендиш замышлял покончить с ним, как только увидит свое клонированное, живое тело. Он был экспериментом, предметом его тщеславия. Кавендиш всего-навсего хотел видеть себя непорочным и безупречным.
Адам знал, что это стало бы не первым убийством Кавендиша. Были и другие помимо той старой женщины, Голдинг. Своих врагов Кавендиш депортировал в необжитые земли Америки или помогал исчезнуть в ходе их собственных смертоносных экспериментов. По какой-то причине, не совсем понятной Адаму, над ним Кавендиш смилостивился. Позволил ему жить. И тем не менее Адам был осторожен.
Свободу ему дозировали — в буквальном смысле слова. Лос-Аламос изобиловал химиками из фармацевтических компаний. Адам раздобыл успокоительное, имеющее формулу органического соединения, которое не оставит следов в крови Кавендиша. Тот был гурманом и имел слабость к новой французской кухне — изысканно приготовленным легким порциям. Ему и в голову не придет мысль о снотворном. Вот так начал Адам свое восстание, избрав для него ночь.
Сначала это было игрой. Адам испытывал свое тело, проводя часы перед зеркалом. Гирями и анаболическими стероидами быстро нарастил мускулы. Он вкалывал себе синтетический тестостерон, чтобы изменить лимфатическую систему. Скоро его мышцы на бедрах и икрах крепко натягивали синие джинсы. Темными ночами он пробегал мили по лесным дорогам Лос-Аламоса. Кавендиш замечал изменения, но они не слишком бросались в глаза. Он давал комментарии по поводу вен на руках и бедрах Адама. А клон умел сыграть на своем нарциссизме. Он был достаточно осторожен, чтобы не демонстрировать свою невероятную силу, ограничиваясь лишь красотой тела. Он сделался Давидом для своего Микеланджело. Кавендиш даже иногда прикасался к нему, с изумлением думая, каким мог бы стать он сам.