— Отец, если позвонишь президенту их компании, по старой дружбе… он тебе не откажет.
Старший сын Ренато, Виктор, выглядел прекрасно для шестидесяти лет. Его вторая по счету жена, Юлия, хрупкая блондинка с вечно испуганными глазами, много моложе, сидела в глубоком кресле, сложив руки на коленях, как примерная школьница. Она боялась Ренато, считала, тот до сих пор не одобряет развод наследника. Да что там… было, быльем поросло.
Виктор смотрел на отца выжидающе.
— Не считаешь, что я выжил из ума? — спросил Ренато, стараясь, чтобы голос звучал шутливо — но вышло сухо и равнодушно.
— Что ты, — сын даже бровью не повел, настолько нелепым показалось предположение. А ведь наверняка не раз гадал в последние дни — уже все, пора ставить крест или еще подождать?
— Мы не ладим ни с его партнерами, ни с его… подручными, сделка грозит развалиться, а я не могу потерять деньги. Твой звонок все решит.
Ренато вгляделся в сына внимательней — неужто когда-то этот подтянутый самостоятельный человек был малышом? Ползал по дому, тянул в рот игрушки… кажется, да. Впрочем, им занимались няньки и давно умершая жена…
— Нет, сын. Дело давно перешло к тебе. Прежние связи… уже не имеют значения. Ты сам крепко стоишь на ногах, и моя помощь тебе не нужна.
— Но, устроив этот контракт, мы сможем укрепить свое положение! Сейчас оно не столь прочно, как раньше. Ты оставил нам все в отлаженном состоянии, я бы хотел…
— Мне это не интересно. Занимайся делами сам. Или, прожив почти больше полувека, не можешь обойтись без помощи старика?
Юлия из угла смотрела на Ренато глазами маленькой приблудной собаки — темно-рыжими, влажными и растерянными. Она была не в счет, ее не принимали всерьез, говоря о деньгах и сделках. На мгновение старик ощутил досаду — жаль, что она в самом деле никчемна. Может, женившись на умной стерве, старший сын что-то бы понял… а может, и нет.
Ночью пришло желание услышать музыку. Не что-то определенное, а нечто, звучащее фоном, как в детстве радио, нечто старое, легкомысленное, совершенно не модное ныне. Ни одной мелодии, ни одного слова из давних песенок нельзя было вспомнить. Зато предстал перед мысленным взором приемник — черный, с отбитым уголком, наклоненной вбок антенной, пыльный, неутомимо голосящий.
В лицо ударил свежий, пахнущий травой и водорослями ветер. Ренато задохнулся — свет, дневной свет; пустое сизое небо над головой, вместо мягкости любимого кресла — ощущение жесткой земли, высокие стебли костреца и ежи.
Взгляд уперся в лежащие на коленях руки — не старческие, дряблые, покрытые темными пятнами, а золотистые от легкого загара, худые мальчишечьи.
Он вскрикнул от неожиданности, и звонкий голос толкнулся в горле, послушный, чухой — и такой знакомый. Его собственный.
Высоко в блеклом воздухе подрагивали провода, над ними летела ворона, очень маленькая отсюда, с земли.
— Я… умер? — тихо сказал себе мальчик, и понял, что врет. Он не это испытывал, не это хотел произнести, и вообще не успел понять, чего хочет. Он помнил только, что его звали Ренато… кажется, так.
И сидел он на склоне холма, вдалеке поблескивала река, справа и слева простирались поля, в которых, как грибы, то тут, то там стояли небольшие домики. Ближе к реке они сбивались в кучки, понемногу образуя город. Мальчик не смотрел туда — он вдыхал влажный ветер.
Где-то невдалеке был и его собственный дом, место, где мальчика ждали, привыкли видеть именно таким — полотняных светлых штанах, майке с короткими рукавами, не обладающего ни силой, ни связями…
Потом все исчезло — или вернулось. Тяжелые портьеры, не менее тяжкий запах лекарств — после свежего воздуха он показался невыносимым. Бледно-оранжевый огонек ночника, массивное кресло и тишина, не та, которая бывает в безлюдном свободном месте, а тишина замкнутой больничной палаты.
Это мой дом, сказал себе Ренато. Дом… родной, созданный на мои деньги по моему желанию. Тот, который я всегда хотел иметь и который был рад получить.
За окнами стояла поздняя осень; даже не отодвигая штор, не открывая окна он знал, чувствовал — несомненно, только так, не иначе. Лето осталось на склоне. Холодное лето, чистое и безжалостное…
— Как твоя такса, Дениза? Сегодня ты с ней не гуляла.
— Такса? — недоуменные морщинки пересекли лоб женщины. — Простите?
— Такса, — терпеливо повторил Ренато. — Твоя собака.
— У меня никогда не было собаки. С детства аллергия на собачью шерсть…
Виктор пришел к нему еще раз, и еще — теперь без жены, пробовал поговорить и как почтительный сын с отцом, и как деловой человек с другим деловым человеком. Ему был нужен один звонок. Пока Ренато жив и в здравом уме… всего один звонок, и дела пойдут в гору.
Прикосновение старческой руки могло покатить камень вверх по склону, и оба это понимали. Но Ренато не хотел ничего. Апатия овладела всем его существом — порой корил себя за то, что не испытывает желания помогать сыну, родному… но как давно они стали родными только формально?
Хотя все формальности соблюдались на диво, надо отдать Виктору должное. Будто и впрямь любовь и дружба в семье. Но ведь и лицемерием это не было. Данью традициям? Чувством долга?
Какой сейчас смысл разбираться…
* * *
Лейвере — тихий уголок, город в двести тысяч жителей. Сверху он походил на улитку, что ползет себе по травинке. Только травинкой была река Лей. Один большой мост через нее и пара поменьше, а на другой стороне — все больше поля и фермы.
Федеральная трасса, по которой вечно текли машины, выглядела панцирем улитки.
В Лейвере делали елочные игрушки. По крайней мере, остальной мир знал только это. Но местный университет был неплох — в нем трудились педагоги старой закалки, мэрия щедро платила им — больше, чем во многих крупных городах.
И студенты порой выбирали учиться в Лейвере, а не в столице — а потом подтвердить свой диплом.
Если бы человек мог выбирать, где родиться, именно этот уголок привлек бы его, Ренато Станка, несомненно. Не глушь — мирное местечко, где самое яркое событие — показ новой кинокартины или визит какой-нибудь не самой популярной «звезды».
Может, они сами выбрали появиться на свет именно здесь? Тогда некого обвинять.
Их мать звали красиво — Евгения. Уцелевшие фотографии сохранили облик нежной, как незабудка, девушки с гордо поднятой головкой. Годы оставили от прежней красоты только глаза и взгляд — темный, тревожный и ласковый.