Рива мечтательно подперла уже обе щечки обоими кулачками.
– Вы, наверное, замечательный муж, Богдан Рухович, – проговорила она, неотрывно глядя на Богдана своими огромными глазами. – Добрый, заботливый и справедливый.
Тут уж настала очередь Богдана краснеть.
– Да как вам сказать, Рива Мокиевна… – пробормотал он смущенно.
– Дочка, – Мокий Нилович негромко кашлянул, – чай простыл.
– Да, папенька, – ответствовала Рива, с готовностью вскакивая и чуть кланяясь отцу. Споро поставила на серебряный поднос чайник, три пустые чашки и, мелко ступая в длинном кимоно, вышла из беседки, грациозно проплыла над уютным горбатым мостиком, соединявшим остров с материком сада, и скрылась за кустарниками.
Мода на кимоно нихонского кроя, в середине весны вдруг полыхнувшая среди молодых девушек Александрийского улуса, все не проходила. «Странно, – подумал Богдан. – И почему тех, кто вступает в жизнь, вечно тянет на иноземное? Ханбалыкские халаты куда удобнее… Вон как славно сидит на Раби. И тепло, и вольготно».
– Совсем в возраст вошла, – вполголоса поведал Богдану Мокий Нилович.
– Хороша, – искренне ответил Богдан.
– Глаз с тебя не сводит.
– Да помилуйте, Раби Нилыч…
– Вот те крест. Сам не видишь, что ли?
Богдан не нашелся, что ответить.
– А я бы не против, – вдруг сказал Мокий Нилович, глядя мимо Богдана и задумчиво сцепив пальцы лежащих на столе рук. – То есть дело ваше, конечно… Просто мне бы, старику, спокойней было. Может, каким любительницам острых ощущений с тобою и пресновато – но за тобой, как за каменной стеной. Вот уж в чем я уверен. – Он усмехнулся. – И тебе бы весело. Собрал бы целый, как одно время в Европах модно говорить было, интернационал. Узбечка, француженка, ютайка[10]…
Несмотря на прохладу, Богдана бросило в жар.
– Маловато для интернационала, – натужно попытался он отшутиться.
Вотще. Голос прозвучал как-то сипло.
– Какие твои года, – спокойно ответил Мокий Нилович и глянул ему прямо в лицо. – Ты и пятерых теперь вполне прокормишь, после повышения-то в ранге. Тем более, скажем, Рива моя бездельничать не будет, работать пойдет обязательно. Математикой бредит, астрофизикой… Помнишь, я тебе рассказывал, что в прошлом году она на объявленный Тибетской обсерваторией конкурс сочинение подавала?
– Помню.
– Первое место заняла, – сдержанно, но гордо уронил Мокий Нилович. – Директор обсерватории, цзиньши астрофизических наук Чэн Тойво Петрович ей золотой диск Галактики прислал, с личной подписью и киноварной печатью на веревочке…
– Вот умница девочка! – искренне восхитился Богдан. Талантам ближних он всегда радовался безоглядно, от души. – А ведь я ее совсем пацанкой помню, по деревьям любила лазить… Наверное, к звездам поближе подбиралась.
Мокий Нилович хмыкнул.
– Как же вы до сих пор не похвастались-то, Раби?
– К слову не пришлось, – слегка замялся суровый отец.
Из-за поворота ведшей к дому дорожки, аккуратно посыпанной ярко-желтым песком, показалась Рива Мокиевна с подносом в руках. Богдан неловко отвел глаза – и поднял их, лишь когда девушка, улыбаясь ему, поставила перед ним чашку и наполнила темным, ароматным, слегка дымящимся в прохладном воздухе чаем.
– Благодарю вас, Рива Мокиевна, – проговорил Богдан.
– Ах, что вы, Богдан Рухович, – ответствовала та.
Мокий Нилович с легкой доброй усмешкой, чуть исподлобья, наблюдал за ними. А когда девушка уселась на свое место и налила чаю себе, он достал из лежавшей в кресле рядом с ним пачки «Гаолэ»[11] сигарету. Подержал в руках мгновение, а потом решительно встряхнулся и, не закуривая, метнул ее в пруд.
Карпуша увесистой чешуйчатой молнией вознесся из воды, на лету жамкнул сигарету и с аккуратным плеском провалился обратно в расплавленное сверкание.
– Эк! – довольно крякнул Мокий Нилович, провожая любимца взглядом. – Молодца!
– А ведь это несправедливо, – вдруг проговорил Богдан.
– Что? – не понял Мокий Нилович.
– Я бы даже сказал, жестоко. Уж простите меня, Раби Нилыч, на резком слове.
– Да ты о чем, Богдан? – нахмурился сановник.
– О карпе. Мнится мне, его уж, как и вас, пора лечить от пристрастия к табаку. Наверное, табак и рыбе вреден.
Яркие, пухлые губы Ривы Мокиевны изумленно приоткрылись: редко кто брал на себя смелость делать замечания ее отцу.
– Каков! – одобрительно буркнул Мокий Нилович после короткой паузы. – Нет, каков, а, дочка! Яко благ и человеколюбец. Даже – рыболюбец!
Богдан поправил очки.
– Нет, ну правда, Мокий Нилович…
– Уж не знаю, какой ты на самом деле муж, – проговорил Раби Нилыч, – это Фирузе и Жанну спрашивать надо…
Лицо и даже шея Ривы в момент стали пунцовыми, словно в ее сторону плеснуло по ветру пламенем близкого костра, – и девушка в полном смущении отвернулась.
– Но вот что Великий Муж из тебя получится отменный – тут у меня сомнений нет. Ни малейших нет. Вот на сей предмет я и хотел поговорить с тобой, когда звал откушать чаю…
Богдан покрутил головой.
– Слушаю вас, – пробормотал он.
– Меня, может, уложат на время. Может, на десять дней, может, седмиц на пару. Обследоваться да подлечиться как следует быть, без спешки. И… старый я стал. Год ли, два ли еще протяну в главных блюстителях – все равно уходить вскорости. Вот тебе и тренировка, пока я в этой самой «Тысяче лет» сибаритствую. Временным Великим Мужем я оставляю тебя. Привыкай.
Богдан не сразу нашел в себе силы ответить. Слишком все это было неожиданно.
– Мокий Нилович, я недостоин… – монотонно забубнил он, пытливо вглядываясь в глубины своей чашки с чаем, но Мокий Нилович его перебил.
– Брось. Я и с князем давеча говорил на сей предмет. У него сейчас голова кругом идет, конечно, на днях голосование по этой челобитной, насчет снижения налога… Но твое имя он хорошо помнит. И он целиком за.
Тут уж перечить было бессмысленно. Богдан только сглотнул пару раз, чтоб не перехватило горло некстати, встал, одернул ветровку, которую Жанна не называла иначе как «а-ля Рюрйкь», опустил руки по швам и сдержанно отчеканил:
– Служу Ордуси!
Рива, с прижатой к груди чашкой чая в руках, восхищенно глядела на него снизу вверх. Пруд у нее за спиной торжественно сверкал.
Благоверный сад,
19-й день восьмого месяца, шестерица,
день
Начальные восемь седмиц супружества проходят под знаком Огня. Вечно куда-то спешащие западные варвары называют начало брака медовым месяцем, отводя молодоженам на первый пыл срок постыдно короткий, и фантазия европейская в сравнениях не идет дальше меда. Что ж, там и прекрасную часть женского тела, которую по всей Ордуси благоговейно и поэтично именуют «яшмовой вазой», зовут «honey pot» – «горшочек с медом»; можно подумать, изголодались они в Европе совсем, и предел тамошних вожделений и мечтаний – по-быстрому сладкого от пуза налопаться. Нет, конечно. Неистовые размолвки и страстные примирения, судорожные ночи и мгновенные дни – никакой это не мед. Даже не сахар.