Он приходил к нам еще несколько раз днем и ночью, пока не сказал, что опасность миновала… Теперь Ленка была красивой большеглазой первоклассницей и жила на белом свете благодаря профессору, который ныне сидел в подвале МГБ на улице Энгельса, 33…
Слыша, как мать расхваливает Серебрийского, отец уже вполголоса стал читать передовицу. Стали внятно звучать такие слова, как «партия и правительство», «простые советские люди», «происки империалистических разведок», «продажные выродки», «холуи», «любимый вождь народов», «генералиссимус», «бдительность», «обезвредить», «славные чекисты» и другие. Этот знакомый прием отца разозлил мать, и она повысила голос:
— Что ты все читаешь? Вон меня сегодня утром чуть не избили в очереди за молоком. Приняли за еврейку. Ты ж видишь, меня просквозило вчера, флюсом щеку раздуло. Некогда к доктору пойти из-за вас!.. Так сказали: «На жидовку похожа — чернявая и морда кривая!» Я — к милиционеру, что очередью руководил. А он мне: «Уходите отсюда, гражданка, поскорее! Ваше время прошло!» Я заплакала и раскричалась: «Черная сотня! У меня сын погиб на фронте и муж под Ленинградом тяжело ранен был! А вы здесь немцам помогали!» А мне в ответ: «В Ташкенте все вы кровь проливали!» — И мать снова злобно набросилась на отца: — Ты, большевик! Что там думает в Кремле твой Йоська?!
Отец, загородившись газетой от идеологически вредных криков матери, стал читать статью во весь голос, произнося некоторые «важные» слова нараспев, а когда мать попыталась выхватить у него газету, он на мелодию церковного песнопения «Аллилуя» (недаром он был сыном церковного старосты!) поставленным баском пропел благостно:
— Сла-ва вдохнови-телю и организа-тору всех наших побе-ед, великому-у корифе-ею нау-у-уки и вождю-ю прогресси-вного-о че-лове-е-ечества-а-а-а това-арищу Ста-а-а-а-ли-ну-у-у!! Аминь! Аминь! Аминь! Помилуй, Господи! — И, видя, что ярость супруги нешуточна, отец, делая вид, что испугался, весело убежал на кухню. Там, в кладовочке с окошком, он устроил голубятню, поселив в ней несколько пар голубей. Летчик, он с детства любил их за красивый полет. Наверное, поэтому его потянуло в воздух — пошел в авиаторы после гражданской. И вот теперь эти прожорливые твари, к неудовольствию матери, урчали и посыпали пол в кладовке сочным пометом…
А мать тем временем выложила мне все тайны, касающиеся «еврейского вопроса» в нашей школе: Инна Борисовна — еврейка, по паспорту она Октябрина Борисовна, но стесняется такого чересчур «идейного» имени. Я был поражен. Я верил, что люди всех национальностей могут быть хорошими и плохими, в том числе и евреи, но среди нас, ребят, бытовало мнение, что еврейки некрасивы: у них длинные носы, а ноги — как у рояля. А у Инны Борисовны были ровненький носик и стройные ножки. Надо же! Теперь понятно, почему она чуть не плакала: я обидел не только Купирова, но и ее.
Захотелось самого себя поколотить перед зеркалом. А мать продолжала ошеломлять. Оказывается, и географ Витольд Игнатьевич не поляк, а блондинистый еврей. Мать была знакома с его женой. А то, что он рьяно выступает против «безродных космополитов» и прочих «сброшенных на парашюте», объяснялось просто: он делал это из страха, что сам попадет «под метлу». Его жена так боится, так боится!.. Они так бедно живут, у них трое детей… Нет, географ вызывал у меня отвращение…
В стране появилась новая песня. До сих пор мы пели «Интернационал», Гимн Советского Союза, «Широка страна моя родная…», «Артиллеристы, Сталин дал приказ…» и другие красивые песни. Теперь же весь народ должен был и страстно хотел запеть новый шедевр — «Москва — Пекин». В связи с этим все старшие классы нашей школы сгонялись Утюгом и Кацо после уроков в актовый зал, и юнцы с пробивающимися усиками, с голосом и без голоса, истово «драли козла» под руководством специально приглашенного дирижера. Он и директор были так важны и строги, словно школа собиралась встречать самого товарища Сталина. Объявили, что вместе с другими мужскими и женскими школами города мы составим десятитысячный хор, который выступит в день тридцатипятилетия Октября на главной площади города — Театральной. Держа в руках размноженный текст, мы голосили:
Русский с китайцем — братья навек,
Крепнет единство трудящихся масс,
Плечи расправил простой человек,
Сталин и Мао слушают нас,
слушают нас, слушают нас.
Я, бездумно разевая рот, глядел на здоровенные портреты Сталина и Мао Цзедуна, висевшие над стеной, и не имел ничего против того, что они нас слушают, и даже против того, что куда-то, как пелось в песне, «идут, идут вперед народы», но мне надо было идти, верней, уже бежать на тренировку. Одну я уже из-за «Москвы — Пекина» пропустил. Учитывая, что я неудачно сыграл в последней игре, я боялся, что меня, чего доброго, поставят в запас, а основным вратарем — Фирстка. Ни в коем случае! Я не выдержал и в перерыве между репетициями, незаметно выбросив свой портфель в окно, чинно и мирно удалился. Поднял портфель, грохнувшийся с третьего этажа, смахнул с него рукавом пыль и помчался к трамвайной остановке…
На тренировке я старался: бросался на каждый мяч и даже насмешил всех, кинувшись в ноги Юрку Захарову, — зачем же «спасать ворота» на тренировке? Но я-то знал, что все довольны: снять мяч с ноги у Захарова было труднейшим делом; он филигранно обводил вратарей и закатывал мяч в пустые ворота. И Иван Ефимович, потоптавшись на своих кривоватых ногах, крикнул:
— Молодец! Будешь стоять против «Трактора»! «Трактором» назывался теперешний «Росстельмаш». Это была самая сильная юношеская команда города, мы никогда у нее не выигрывали. Фирсток, сын работника соответствующих органов, маменькин сынок, позеленел, услыхав решение Ивана Ефимовича.
После холодного душа я опять прошмыгнул в кладовку дворника к заветным «испорченным» весам. Шестьдесят три двести. Выскочил. Новые, обычные весы показывали столько же. «Значит, я сейчас средний нормальный человек, не очень хороший, не очень плохой», — подумал я. Заглянул опять в кладовку. Посмотрел на винтообразный приборчик, о котором знал только я. Сейчас он равнодушно поблескивал, как обычный винт.
— Что это ты все в эту кладовочку наведываешься? — раздался у меня за спиной голос Фирстка.
Я вздрогнул.
— Я давно замечаю, — продолжал Фирсток, — ты зачем-то на старых весах взвешиваешься. Они ведь врут. Причем каждый раз по-разному. Зачем же ты?..
— А я не взвешиваюсь! — нахально соврал я. — Просто я захожу сюда, чтобы сосредоточиться и по свежей памяти вспомнить, какие ошибки я допустил на поле.
— А на весы зачем становишься? — недоверчиво спросил Фирсток.