— На! — ко мне подбежал седой сержант с чёрной повязкой на глазу и лицом, испещрённым глубокими шрамами так, словно это и не лицо было, а географическая карта какого-нибудь марсианского каньона. Под глазами старого служаки пролегли глубокие тени, на щеках седая щетина — лет десять служит, не меньше. Либо быстро «сгорел» на штабной работе.
Сержант сунул мне в руки лист бумаги с печатями и большой красной звездой в шапке документа — предписание срочно убыть в Москву с особо важным поручением. Я проверил почту: такой же документ, только электронный, уже загрузился.
В эшелон, которому предстояло отправиться обратно в Париж, грузили раненых. На платформе было некуда ступить из-за носилок, где накрытые окровавленными простынями, замотанные в бинты, крича и мечась в бреду, ожидали отъезда сотни солдат. От некоторых осталось совсем мало — лежит на носилках бережно прикрытое нечто размером со школьный ранец, а из-под простыни торчит мужская голова со стеклянными от наркоза глазами.
Я застыл у выхода на платформу, не в силах сделать шаг вперёд. Потрясение оказалось настолько сильным, что тело и разум словно окаменели. Сознание билось, как птица о прутья клетки, стенало, обезумев, но не имело возможности прорваться наружу и вернуть контроль над мышцами и мозгом. Первым желанием было развернуться и бежать, что есть мочи, спрятаться, подождать другой поезд и забыть увиденное, как страшный сон, но я не мог даже пальцем пошевелить и, глубоко шокированный, смотрел на массу покалеченных людей до тех пор, пока не подошли два дюжих ефрейтора в измазанных кровью белых фартуках и не приказали помочь, невзирая на звание.
Это и спасло: я не нашёл сил противоречить решительному тону, ухватил первые носилки с липкими ручками и через несколько минут втянулся. Помогал остальной медицинской бригаде оттаскивать раненых в поезд. Схватить, отнести, положить; схватить, отнести, положить — и так до бесконечности, отчего я очень скоро перемазался в крови с головы до ног и вообще перестал понимать, что вокруг происходит. Потом, когда носилки закончились, помогал забраться в вагоны ослепшим, оглохшим и контуженным, ловил лёгкие, которые выкашливали отравленные газом, собирал с пола кишки из вспоротых осколками животов. Отсутствующие руки, ноги, глаза, уши и куски покрупнее через какое-то время просто перестали бросаться в глаза.
Работа была тупой и монотонной, я выполнял указания медиков автоматически, удивляясь где-то в глубине души тому, как спокойно реагирую на эти чудовищные увечья. Однако позже пришло понимание — человеческие страдания вокруг меня просто не воспринималась сознанием.
Я не мог поверить, что все эти живые люди на самом деле ужасно покалечены и испытывают невыносимую боль, пусть и приглушённую наркозом, а многие до Парижа просто не доживут.
Платформа опустела неожиданно и я, почувствовав небывалую усталость, прислонился к стене вагона и дрожащими руками попробовал закурить.
— Спасибо, лейтенант. Ты нас очень выручил. Дай-ка… — ефрейтор взял из моих непослушных пальцев пачку сигарет и зажигалку, помог поджечь сигарету и пожал напоследок руку. А я обратил внимание, что он назвал меня лейтенантом, не упирая на то, что я был младшим.
В вагоне пришлось сесть прямо на пол, между двумя ранеными в живот солдатами, лежавшими на носилках. Один из них — совсем молодой, светловолосый и голубоглазый — метался в бреду и просил попить, а второй не подавал признаков жизни. Я догадывался, что он уже умер, но не пускал эту мысль себе в голову, чтобы не сойти с ума. «Всё это — декорации», — думал я. — «Декорации к чудовищному фильму. А кругом — актёры».
Ко мне поближе придвинулись отпускники: такие же уставшие и по уши в чужой крови. Два старлея-артиллериста с детскими лицами, троица огромных гориллообразных сержантов и тощий прапорщик с седыми усами.
Я думал, что поезд вот-вот отправится, но неожиданно дверь вагона снова отъехала внутрь и к нам залезла целая делегация: сержант комендатуры, два солдата и фельдшер с бесконечно усталыми глазами.
— Вот же… — пробормотал один из старлеев.
— Что такое? — спросил я.
— Что-что… — пробурчал он в ответ. — Кажись, накрылись отпуска.
И действительно, перво-наперво солдаты направились к нам.
— Ваши документы и отпускные свидетельства, — потребовал сержант.
Мы подчинились — в воздухе соткались дрожащие голограммы, плюс мы достали бумажные оригиналы. Сержант придирчиво изучил моё предписание и, не скрывая досады, отдал бумагу.
— Вы можете оставаться, остальных прошу на выход. Отпуска отменены.
Старлей негромко выругался, но всё-таки вылез из вагона вместе с прочими, а фельдшер в сопровождении солдат принялся осматривать раненых. Тяжёлых он оставлял в покое, а несколько лёгких, включая тех, что потеряли руку по локоть или ногу по колено, отправлял на выход.
— У меня ноги нет! — я слышал, как возмущался один из солдат.
— Не кричите, пожалуйста, — тихо просил его фельдшер. — У меня очень болит голова. Сейчас вас зашьют, поставят простенький протез и вернётесь в строй.
— Но мне больно!
— Пожалуйста, — в напряжённо-тихом голосе медика чувствовалось желание прикрикнуть самому, — говорите потише. И не заставляйте высаживать вас насильно. Напоминаю, что за неподчинение — трибунал…
Очень скоро в вагоне остались лишь самые тяжёлые. Моего соседа вместе с ещё тремя умершими выгрузили, но их место тут же заняли новые носилки с людьми-обрубками. «Декорации», — повторял я про себя. — «Всего лишь декорации». И лишь глубоко-глубоко в мозгу, раздражающе, как комар, зудела одна-единственная мысль: «Интересно, сколько людей попали сюда из-за отступления Захарова и игр с НИИ Робототехники?»
Через несколько часов самолёт, благополучно покинувший разрушенный Париж с обглоданной Эйфелевой башней, приземлился в сырой дождливой Москве. Я сошёл с трапа, уже зная, что делать дальше.
Люстра — огромная, как солнце, сверкала мириадами хрустальных капель. Они мелодично звенели, когда внизу проходили официанты в красных ливреях. Люди в дорогих костюмах сидели за столиками, которые ломились от деликатесов. На огромных фарфоровых блюдах громоздились горы мясных закусок, осетрины и румяных куропаток. В красивых стеклянных чашечках с маленькими серебряными ложечками масляно блестела чёрная икра, жареные поросята сжимали во ртах огромные запеченные яблоки. В горшочках, источавших пар, плавали в бульоне пельмени, щедро политые сметаной. Десятки видов салатов, тропические фрукты, рыба, мясо, вина мушкетёрских времён и коньяк, выдержанный от десяти и более лет, — тут можно было отыскать всё и в любых количествах. Официанты всегда были улыбчивы и рады услужить, а небольшой оркестрик на возвышении в глубине зала играл задорную живую музыку. Праздник живота. Мечта, которая стала доступна любому советскому человеку.