«Хватит, – кричит Серёжа, – хватит!». У него в руках моя мокрая, мятая одежда, я поворачиваюсь и бреду назад, оскальзываясь, цепляясь за жгучие жёсткие сорняки, которые вырываются легко, целыми пучками, как волосы после химиотерапии; он заходит по колено в бурлящую чёрную накипь, и хватает меня под мышки, и тащит к берегу, и ветер толкает меня в затылок, выгоняя из воды, «перестань, – кричит Серёжа, – перестань сейчас же, – и набрасывает на меня комок кусачей шерсти, – оденься, ты, ненормальная», а я отталкиваю его руки и с размаху бью его головой в подбородок, и всё вокруг на мгновение становится черно-белым, ярким, небо лопается с оглушительным треском, заворачиваясь в тугую чернильную воронку, и земля крупно вздрагивает под ногами.
Он ещё пытается удержать меня, он сжимает в ладонях моё лицо и трясёт меня, «хватит, – говорит он, – хватит», я не могу отвернуться и вижу вблизи его отвращение и страх, его разбитые губы и кровь, размываемую дождём, и тогда мой беспомощный пустой желудок рывком подлетает к диафрагме, рот наполняется горечью, и я брызгаю желчью, пеной, водой прямо ему в глаза, в лицо, на грудь, и он отпускает меня, и я сгибаюсь пополам, отплёвываясь, выталкивая из себя последние кислые клочья, удивляясь тому, что, кажется, нарочно стараюсь попасть ему на ботинки.
Потом я выпрямляюсь. Поднимаю с травы свой испачканный мокрый свитер и натягиваю его. Вытираю рот рукавом. «Вот теперь хватит», – говорю я хрипло. И возвращаюсь в дом.
* * *
Я всё так же считаю дни – нелепая привычка, приставшая ещё в прошлом декабре, пока не отпускает меня. Бесполезная последняя причуда, глуповатая традиция – проснувшись, я прибавляю к вчерашней дате ещё день и думаю: шестое июля. Седьмое. Десятое. Мне кажется, я потеряла несколько дней, навряд ли много – от силы два или три, но почему-то теперь, когда я не уверена в точности своего условного календаря, мне стало неловко говорить о нём вслух, словно кто-то в самом деле поручил мне эту незначительную задачу – знать, какое сегодня число, – а я не справилась с ней. Никто и не думает ловить меня на лжи, потому что вся эта ерунда – число, день недели, даже точное время – не имеет здесь никакого значения. Четырнадцатое июля, думаю я, просыпаясь. День взятия Бастилии. Хотя очень может быть, что Бастилию взяли позавчера.
Даже если бы я не вела этот молчаливый счёт, мы всё равно узнали бы июль, крошечное северное лето длиною в месяц, туго сжатое между затянувшейся прохладной весной и уже стоящей на цыпочках нетерпеливой осенью: длинные сухие дни, белые полярные ночи, когда солнечный диск не закатывается, а как будто укладывается набок, прижимаясь к горизонту невидимым тонким боком, источающим тусклый рассеянный свет. Белые колокольчики брусничных цветов, тёплый пар, стелющийся по ночам над согревшейся за день водой, поглупевшие от изобилия неосторожные рыбы. Солнце, зовущее раздеться и лежать под ним безмолвно и неподвижно, впитывая костями и кожей негромкий ровный жар.
Днем входная дверь всегда распахнута настежь, приглашая тёплый внешний воздух разбавить прохладу полутёмных комнат; чтобы вместе с теплом в дом не налетала вездесущая болотная мошкара, дверной проём по-деревенски затянут белой тюлевой занавеской – ещё одна часть наследства, спустя полгода наконец доставшегося нам, и наследство это некому больше оспаривать. Переждав всех своих соседей, мы безраздельно владеем двумя большими избами, стоящими на том берегу, и всё, чем они заполнены: деревянные кровати, столы и стулья, постельное белье, посуда, топоры и лопаты, плащ-палатки, дождевики и крепкие ботинки, хозяйственное мыло, соль, спички в больших картонных коробках – тоже теперь наше, как и уснувший в заболоченном подлеске огромный грузовик с пятью железными бочками дизеля в кузове. Для того, чтобы владеть всем этим богатством, необязательно переселяться на берег – мы привыкли к своему острову, окружённому двухкилометровым крепостным рвом, до краёв полным холодной озёрной воды, нам уютно в маленьком доме. Нам больше в нём не тесно.
Мы наливаем воду в продолговатое железное корыто, привезённое Мишкой с другого берега, и пока дети с визгом плещутся в нём, загорелые, с перепачканными травой пятками, мы полощем свежевыстиранные простыни прямо в озере – прежде, чем набрать влаги и погрузиться в желтоватый придонный сумрак, широкие полотна мокрой ткани раздуваются, хлопают и рвутся из рук, как непослушные паруса.
Детям здесь хорошо. Невозможно заблудиться на маленьком, заросшем деревьями и травой лоскуте земли, и мы не боимся выпустить их из виду. Полуголые и босые, они прыгают по камням, два крошечных исцарапанных дикаря, две чумазые суматошливые белки, и роют тайники под густым влажным мхом, и строят корявые, шаткие шалаши, и не отзываются, когда мы зовём их к столу; нам ни к чему следить за ними – у них есть прихрамывающая лохматая дуэнья, которая всякий раз возмущённо и хрипло лает, стоит им забраться повыше.
Даже озеро в конце концов подчинилось нам – прирученное, нестрашное, смирное, оно щедро набивает наши сети жирной летней ряпушкой, маленькой серебряной рыбкой, которую можно есть целиком, с плавниками и головой, и подсовывает под прицел Мишкиного ружья непуганых и рассеянных, ошалевших от безлюдья уток. Он поджарый и длинный – выше меня почти на голову, мой маленький взрослый сын с выгоревшими отросшими волосами, с чёрными плечами, молчаливый, неулыбчивый, спокойный. В одиночку он ворочает тяжёлые сети, рубит дрова и снимает кожу с толстых подстреленных птиц, «завтра новое место попробую», – говорит он за ужином, не поднимая глаз от тарелки, и в его голосе не бывает теперь вопросительных интонаций, «опять вёдра таскали без меня, – замечает он потом, – говорил же: я сам, мне нетрудно», – и недовольно качает головой.
Вечерами, когда красный солнечный шар ныряет к черным верхушкам сосен на горизонте, мы переглядываемся – она и я – и уходим из дома, спускаемся к воде. Это наше время. Дети сонно возятся за закрытой дверью, за отвернутыми от озера окнами, и никто не видит, как мы скидываем одежду – стоя, перешагиваем жалобно скрученные вывернутые джинсы, сброшенные в траву майки; остывающая земля холодит босые ноги, предзакатная свежесть покалывает кожу, но вода тёплая – мутная, полная солнца питательная среда.
Мы заходим в неё, беззвучно охая, захлёбываясь, приседая на корточки и зачёрпывая горстями, смывая сухой долгий летний день со своих локтей и коленей, а потом отталкиваемся от жирного заиленного дна и плывём – без цели, просто вперёд, навстречу оранжевым тускнеющим лучам. Почти сразу я отстаю, не стараясь нагнать её, – это глупо, но любое прикосновение бурой подводной травы или глупой неосторожной рыбы пугает меня, и я всякий раз инстинктивно поджимаю ноги, боясь случайно коснуться жёсткой холодной крыши лежащего где-то внизу пикапа; я разворачиваюсь и гребу назад, торопясь вернуться туда, где смогу снова достать до дна, а вернувшись на мелководье, погружаю щиколотки в горячий прибрежный осадок и только потом смотрю ей вслед, определяя расстояние, которое отделяет меня от её головы, темнеющей на маслянисто блестящей глади, загадывая минуты, потому что даже теперь каждой из нас необходим этот маленький кусок одиночества.