И вдруг жар куда-то девается. Рев в ушах стихает. Я по ту сторону — в кухне.
Там, где лежал труп отца, пусто, к двери в мусоре проделана тропинка. Ко мне подбегают люди. Меня охлопывают там, где одежда затлела, и выводят на улицу. Бомбардируют вопросами. Свежий воздух рвется в легкие, пробивается сквозь накопившийся во мне дым.
Пытаюсь отбиться от всех этих рук, от голосов. Я хочу вернуться. Хочу быть с Адамом и Мией. Хочу их вытащить.
Тут голоса соединяются в хор — в коллективный вздох:
— Смотрите!
Оборачиваюсь — и вижу, как из двери в кухню выходит Адам. Он горит, за одеждой и волосами тянется хвост пламени, но он идет.
— О господи!
Его окружают. Заслоняют от меня стеной ног и спин.
— Адам! — кричу я. — Адам!
Стена распадается, и я вижу его, он лежит на земле, завернутый во что-то с головы до пят. Его катают с боку на бок. И тут сквозь крики и возгласы до моего слуха доносится голос, который я так рвалась услышать, голос, в котором моя жизнь. Мия. Она плачет. Она жива.
Бегу к толпе, ввинчиваюсь в нее. Они уже разворачивают Адама, осторожно снимают одеяло. Когда его становится видно — голову, плечи, грудь, — все умолкают. Он лежит на боку, спиной ко мне. Волосы на затылке сгорели, одежда тоже. Кожа вся в пузырях и слезает.
Глаза у него закрыты, но весь перед — лицо, руки — не очень пострадал. Жар пришелся на спину, а Мия по-прежнему у него в объятиях. Она вся растопырилась, странно, неестественно.
— Дайте мне, — говорю я и осторожно подсовываю под нее руки и беру ее. Стоит мне к ней прикоснуться, как она расслабляется. Плач стихает и, несколько раз судорожно всхлипнув напоследок, она умолкает и открывает глаза.
— Мия, — говорю я. — Мия.
Она смотрит на меня голубыми-голубыми глазами.
— Мия… все в порядке. Все хорошо. Не бойся.
— Ну как она?
Это Адам — шепотом. Глаза у него тоже открыты.
— Хорошо, — говорю, — все хорошо. Посмотри, она цела и невредима. Это ты ее спас.
Подношу ее к его лицу, чтобы он сам посмотрел, но он снова закрывает глаза.
— Не могу, — говорит он. — Не могу смотреть.
— Можешь. Еще как можешь. Она цела.
Мия гулит и тянет к нему руки. Пушок на коже у нее подпален, но сама кожа розовенькая, гладкая, идеальная. Она трогает его лицо, и он открывает глаза.
— Боже мой, — выдыхает он.
— Что?
— Мия, — говорит он.
Он произносит ее имя — и плачет.
Припадок ее не убил. Она перепугана, но цела и снова на руках у Сары, как и положено.
Изменилось только одно — и у меня это не помещается в голове. Не доходит. Не понимаю.
На глаза набегают слезы. Пытаюсь их сморгнуть. Хочу и дальше смотреть ей в лицо, ей в глаза.
— Все хорошо, — повторяет Сара. — Посмотри, она цела и невредима. Это ты ее спас.
Кажется, да. То есть это так кажется. И при этом… при этом…
Она рядом со мной. Протягивает руку к моему лицу, гладит меня. Не улыбается. Глядит на меня серьезно-серьезно. Немного успокоилась и теперь разглядывает меня, а я ее.
Я слышал разговоры о детях, которые рождаются со старыми мудрыми душами, и никак не мог понять, о чем это. А тут, кажется, понимаю.
В человеке, который смотрит сейчас на меня, есть что-то вечное. Такое чувство, будто ей совсем не месяц, будто она везде побывала и все видела. И все знает. И все понимает.
Ее лицо — последнее, что я вижу, перед тем как отключиться, и оно остается у меня перед глазами, когда меня уносит куда-то вдаль. Оно плывет передо мной и отпечатывается в голове. Внутри оно меняется — из цветного становится черно-белым, а потом негативом: где был свет, теперь тени, а где тени — свет. Выворачивается наизнанку, черты распадаются и пляшут, потом соединяются, но неправильно, оставив меня ломать голову, каким же оно должно быть, это лицо. Это игра. Я понимаю, что это просто игра, но больше всего на свете хочу, чтобы ее лицо снова стало как надо. Хочу, чтобы все стало правильно. Надо, чтобы кусочки сложились в осмысленную картинку. Если я не заставлю их сложиться правильно, все пойдет наперекосяк. Если не получится, лучше умереть.
Раньше кругом стоял шум: трещало пламя, шипело и стонало охваченное огнем здание, кричали люди.
Теперь стало тихо — и эта тишина похожа на вопль.
Это как фильм — фильм-катастрофа. Я в нем и при этом смотрю его, наблюдаю, как разворачиваются вокруг события.
Дом уже весь в огне. Потушить нет шансов. На заднем дворе толпятся группами люди — вокруг Адама, вокруг нас с Мией. Здесь есть все, что обычно бывает во дворах загородных особняков — качели, лазалка, горка. Папу положили в метре от надувного гимнастического мяча с рожками и нарисованной рожицей. Сначала мяч был мой, потом достался мальчишкам. Вылупил на меня безумные глаза и улыбается. Папе закрыли лицо. Кто-то набросил на него куртку, но руки и ноги торчат из-под нее в разные стороны.
Я гляжу на него и не знаю, что мне полагается чувствовать. Пока что я не чувствую ничего. Просто тело, прикрытое курткой. Гораздо хуже думать про маму, лежащую в кладовке под лестницей. Пламя наверняка уже добралось до нее. Как кремация. Нет, даже думать страшно.
Я перед ней в долгу. Не важно, что у нас творилось, пока я жила дома, — мама спасла Мию. Защищала ее даже мертвая.
Оборачиваюсь на дом.
«Спасибо, — мысленно произношу я. — Я люблю тебя, мама».
Правда? Я люблю эту женщину, которая делала вид, будто ничего не происходит? Разве я ее любила — и люблю?
Пламя ревет, будто какой-то зверь, швыряет высоко в небо пепел. Задираю голову, чтобы посмотреть, докуда доходит черный столб дыма, но не вижу.
— Конец, — говорит кто-то.
Это слово припечатывает меня к земле. Это про Адама. Они про Адама говорят.
Он по-прежнему лежит на боку, но глаза у него закрыты. Кожа на спине и плечах побледнела — огонь обжег его добела.
— У него шок.
Все эти недели и месяцы, когда мне снился мой сон, я боялась только за Мию. Я была в ужасе, в панике, и все из-за нее. Эта мысль преследовала меня. Я была уверена, что она погибнет.
И не думала, что это будет Адам.
— Адам, не умирай, не умирай!
Не отзывается. Глаза у него открыты, но смотрят в одну точку. Лицо начинает расслабляться. Он сейчас умрет.
Осторожно кладу Мию на землю, а потом беру лицо Адама в ладони и то ли приседаю, то ли ложусь рядом, чтобы он видел меня.
— Адам. Посмотри на меня. Посмотри на меня, ну!
Глаза у него открыты, но он меня не видит. Не достучаться.
— Адам! Ну пожалуйста!
Наклоняюсь и целую его. Губы у него пахнут дымом. Он не отвечает.
— Все, — говорит кто-то.
— Нет! Такого не может быть!
Подаюсь вперед еще немного и целую его глаза. Когда я отрываюсь от него, слезы так и льются, падают ему на ресницы, шлепаются, будто капли дождя.
Всю жизнь меня бесило, что я вижу числа. Они меня пугали. Не знаю, за что мне достался этот дар, это проклятье. Но спасает меня именно число. Сарино.
Я — в туннеле, в длинной трубе, где сплошная темнота, но в конце виден свет — свет, тепло, и там меня ждут. Мама. Она такая, какой я ее помню, а не такая, как перед смертью. Она протягивает ко мне руку, и я тянусь к ней, но пальцы у нас не соприкасаются. Она улыбается — мне так приятно, что я снова ее вижу. Я и не надеялся. Она говорит со мной, но губы у нее не двигаются. Я слышу ее мысли.
— Что ты тут делаешь, малыш? Еще не пора.
Слышу другие голоса, они кричат, зовут, но это где-то далеко-далеко, за много миль.
— Все.
— Нет! Такого не может быть!
И тут кто-то оказывается рядом со мной, совсем-совсем рядом, и я открываю глаза, но ничего не вижу. Вижу только свет, и получается как-то так, что свет — это мама, а мама — это свет. Больше я никуда смотреть не хочу. Я так по ней тосковал.
Что-то капает мне в глаза — щиплет. Моргаю и вижу другое лицо. Сара. И ее число захлестывает меня — как в первый раз, когда я ее видел. Я не представлял себе, что человек может покинуть этот мир так легко, купаясь в море света и любви. И я знаю, что буду с ней. Буду рядом, буду держать ее в объятиях. Я буду в этом участвовать, я есть в ее жизни. Значит, уходить мне еще рано, я должен остаться.
Туннель исчез, мама исчезла, но это ничего. Я ее повидал, этого мне пока хватает.
Он моргает. Раз. Другой. И смотрит на меня.
— Адам, — говорю я. — Вернись. Вернись ко мне.
И в тот самый миг, в ту самую долю секунды, он снова со мной. Я отчаянно хочу удержать его. Это такое напряжение — прямо больно, но я знаю, что мое дело — только смотреть на него. Все, что я могу, — это смотреть ему прямо в глаза и чтобы он смотрел мне в глаза тоже. Все остальное исчезает. Остаемся только мы. У нас есть настоящее, эта минута, эта секунда.