Она одарила меня театральной улыбкой, но затем, будто успев за этот краткий миг назначить мне цену, сменила ее на чванливую гримасу осуждения; с этого момента и на протяжении всего дальнейшего разговора вовсе не обращала на меня внимания. Я же не мог отделаться от смутного ощущения, что мною незаслуженно пренебрегли, хотя подобное отношение со стороны безумной женщины не многого стоило, — во всяком случае, не более каучукового слона, похищенного у меня ее столь же безумным сыном.
— Подобных людей следует предавать в руки правосудия, — объявила она Сент-Иву, который жестом указал на диван и повернулся ко мне:
— Это мистер Оулсби, — представил он меня. — При нем можете говорить совершенно свободно.
Она и бровью не повела, словно давая понять, что оставляет за собой право решать, при ком и как ей говорить. Я присел на диван.
— В руки правосудия, — повторила странная женщина.
— Правосудие уже настигло его, или наоборот, — заметил Сент-Ив. — Он погиб в Скандинавии. Он упал в горное озеро, где насмерть замерз еще прежде, чем пошел ко дну. Я своими глазами видел, как он… сорвался туда. И вряд ли ему удалось оттуда выбраться.
— Представьте, удалось.
— Невозможно, — покачал головой Сент-Ив.
Несомненно, это было невозможно, но, если речь заходит о докторе Нарбондо, лучше придерживаться сослагательного наклонения, о чем Сент-Ив хорошо знал. Вот и сейчас в его глазах читалось сомнение вкупе с другими трудноуловимыми эмоциями. Во всяком случае, я видел, как загорелись глаза Сент-Ива. После истории с кометой и гибели Игнасио Нарбондо он, казалось, утратил всякий интерес к жизни: хватался то за одну идею, то за другую, но ни один проект не пытался довести до конца, вечерами валяясь на диване в своем кабинете, то дремал, то почитывал романы. Несколько дней Сент-Ив отдал огороду Элис, но, приводя его в порядок, так измотался, что в конце концов грядки достались на откуп кротам и сорнякам. Последняя фраза могла бы стать метафорой жизни этого великого человека, что, впрочем, очевидно только его близким друзьям; на сем я умолкаю, поскольку обещал не затрагивать пережитую Сент-Ивом трагедию.
— Взгляните, — сказала женщина, протягивая Сент-Иву сложенный в несколько раз обтрепанный по краям лист желтоватой бумаги — вероятно, письмо, долго валявшееся в чьем-то кармане. Оно было адресовано некоему Кеньону; про этого человека я не знал ничего, и содержание письма меня не заинтересовало. Внимание привлекли характерный почерк, а также подпись: Игнасио Нарбондо. Сент-Ив передал письмо мистеру Годеллу, который все это время с самым невозмутимым видом развешивал табак в кисеты.
Затем женщина достала второе письмо, совсем свежее, со штампом прошлой недели. Оно лежало в конверте, который, судя по всему, выронили в грязь под копыта лошади, посему начало послания пришло в полнейшую негодность. Ни слова не разобрать. Первые два пригодных для чтения абзаца, похоже, вывела рука, непривычная к перу: автора не заботили бесчисленные кляксы и смазанные буквы. Зато последние несколько предложений были выписаны на удивление чисто и тем же почерком, что и в первом письме. Чтобы понять это, не требовалось быть экспертом. В глаза особенно бросались завитушки «Т» и прописные «А», которых тут обнаружилось целых две: в несколько раз крупнее прочих букв и снабженные ненужной черточкой на верхнем конце, они выглядели скорее печатными, чем рукописными, с легким восточным колоритом. Одним словом, почерк был узнаваем — та же рука, что и в первом письме. Вот только подпись, весьма витиевато выведенная, сообщала, что написал сие некий «Г. Фрост».
Содержание второго письма представляло больший интерес. В нем упоминалось о каких-то бумагах, которые пресловутый Г. Фрост настойчиво разыскивал, суля вознаграждение за помощь в поисках. Похоже, он был профессором Эдинбургского университета, химиком, и разыскивал бумаги, принадлежавшие отцу нашей безумной гостьи; согласно его сведениям, документы были утрачены где-то в окрестностях Норт-Даунс [13] лет сорок тому назад. Он с чего-то решил, что записи крайне важны для медицины и что ее отец заслуживает должного признания со стороны ученого мира, коего был лишен при жизни, оборвавшейся столь трагически. Короче говоря, тон письма был льстив и подобострастен, а заканчивалось оно, как я уже упомянул, подписью: «Г. Фрост».
Сент-Ив передал второе письмо мистеру Годеллу и выпятил губы. Интуиция подсказала мне, что он колеблется, — и не в последнюю очередь из-за сомнений, которые возникли у него в отношении этой женщины и причин, побудивших ее явиться сюда с письмами.
— Доктора нет в живых, — изрек он наконец.
Его собеседница покачала головой:
— Письма написаны одной рукой, это всякому ясно.
— В сущности, — продолжал Сент-Ив, — чем сложнее почерк, тем легче его подделать. Всякого рода вычурные штрихи и завитушки, которыми он изобилует, воспроизводятся легко и просто, гораздо сложнее дело обстоит с тонкостями. С какой стати кому-то подделывать почерк доктора, мне не ведомо. История сама по себе интересная, но она не по моей части. Мой вам совет: выкиньте письмо из головы. Не отвечайте. Вообще ничего не делайте.
— Этого человека следует передать в руки правосудия!
— Доктор мертв, — отрезал Сент-Ив. И, помолчав, добавил: — Будь эта загадка хоть немного интересна, мне непременно потребовалось бы узнать все подробности, правда? Например, о каких бумагах идет речь? Кем был ваш отец? Что дает вам основания полагать, будто давно утерянные записки представляют ценность для сегодняшней науки? И что они в самом деле были потеряны где-то в Норт-Даунсе сорок лет назад?
Ее черед колебаться. Наша странная гостья о многом умолчала. Видно, передача злодеев в руки правосудия — далеко не все, что ее волновало; уж это-то было ясно как божий день. Она несколько секунд теребила свою шаль, делая вид, что оправляет ее на плечах, а на самом деле лихорадочно обдумывала, как ей добиться от нас желаемой реакции, не раскрывая сути своих намерений.
— Моего отца звали Джон Кеньон, — наконец сказала она. — В молодости он… скажем так, был введен в искушение и ступил на неверную дорожку, а когда стал старше, с ним жестоко обошлись. Он был связан с дедом человека, которого вы полагаете мертвым, и это он изобрел сыворотку долголетия, выделив ее из железы некоей рыбы, какой — уже не помню. Когда старшему Нарбондо пригрозили высылкой из страны за опыты над живыми людьми, то есть за вивисекцию, мой отец тоже решил скрыться. И уехал в Рим…
— Просто перебрался на континент? — спросил Сент-Ив.
— Нет, заделался ревностным папистом. Принял католичество, покаялся в былых занятиях алхимией и вивисекцией и отправил бы меня в монастырь, уберегая от греховности этого мира, только я была против. Рукописи исчезли. Он заявил, что уничтожил их, но я уверена, что это не так, потому что однажды, когда мне было лет пятнадцать, моя мать нашла в сундуке некие бумаги — похоже, те самые. Они были переплетены в тетради, которые мать хотела сжечь, да отец не позволил. Они вырывали их друг у друга, мать обзывала отца лицемером и кричала, что он выжил из ума и сам не знает, что намерен сотворить.
Гостья помолчала, будто в сомнении, но потом все же продолжила рассказ:
— Отец был слаб характером — не человек, а жалкий червь. Он избил мою мать, спрятал тетради в надежном месте и на неделю уехал в Лондон. Помню, он вернулся домой пьяным и долго раскаивался в содеянном, а я в том же году вышла замуж, уехала из дому и не виделась с отцом, пока тот не состарился и не оказался при смерти. К тому времени моей матери уже лет пятнадцать как не было в живых, и он считал, что убил ее, — да так оно, без сомнения, и было. На смертном одре он опять начал что-то бормотать о тетрадях. Должно быть, все эти годы мысль о них не давала отцу покоя. Перед смертью он говорил мне, что тетради выкрал у него один из членов Королевской Академии наук, человек по фамилии Пайпер, возглавивший кафедру в Оксфорде. Он якобы решил присвоить найденную отцом формулу и хитростью завладел тетрадями, опоив отца и пообещав озолотить его. Денег отец так и не увидел. И потому завещал мне отыскать записи и уничтожить их, ибо лишь тогда он упокоится с миром.