Голос прервался, удушенный тряпкою, а на голову смутьяна водружён был мешок; тело вздрогнуло раз-другой на верёвке и затихло.
— Барятинский Александр Петрович, двадцати восьми лет, отставной штаб-ротмистр и обыватель Тульчина, умышлял на убийство главы Вышнего Благочиния и приуготовлял способы на совершение сего злодеяния. Указом Расправного Благочиния от тринадцатого декабря сего года приговорён к повешенью.
Мрачный усатый кавалерист не огласил криками кронверк, молвил просто:
— История нас рассудит, господа.
С тем словом ступил на эшафот; тело дёрнулось его и упало, не удержанное слабой верёвкой. Двое солдат потащили Барятинского на исправную виселицу.
— Что ж это деется, Господи? — шепнул молодой, недавний рекрут.
— Известное дело, верёвка потёрлась от частой работы, — ответствовал бывалый солдат, прилаживая новую петлю. — Помню, Рылеева вешали, дважды срывался. Так что штыками докололи.
— Ду хаст штилльцушвайген![6] Молчать! — рявкнул унтер, и бывший штаб-ротмистр беззвучно обвис в пеньковых объятиях.
Далее расправный чин огласил приговоры остальным бунтовщикам, коим казнь в петле высочайшим рескриптом заменена на гражданскую с двадцатью годами каторги и вечным поселеньем в Сибири. Так что годовщина Революции декабристам запомнится.
А в провинции иначе день праздничный проходил. К слову сказать, провинция — вся Россия, кроме разве что двух столичных городов; да и то, как Пестель часть видных людей в Москву вывез, неугодных выслал, Петербург немедленно опровинциалился, прежний блеск растратив.
Во Владимире-на-Волге купеческие старшины да заводчики праздничный день пропустить не могли. Когда ещё вместе собраться и чарку опрокинуть, не оглядываясь на Вышнее Благочиние, усматривающее в любом собрании тайное общество. Павел Николаевич Демидов принял гостей с Урала и всей губернии.
— Александр Сергеич, душа моя, вы с Болдина съехали? Надзор же за вами! А как в Сибирь приговорят?
— Пустое, Пал Николаич, — ответствовал чуть пьяный поэт. — Иль не имею я права во имя праздника вседержавного кутнуть за здравие вождя? Куда шампань унёс, лакей-каналья?
К вечеру демидовский особняк близ слияния Камы и Волги наполнили выходцы из славных нижегородских семей — Блиновы, Бугровы, Курбатовы. Строгановы, вестимо, тоже, дальние родственники всемогущего предводителя К.Г.Б. Купеческие жёны, яркие, румяные, худобой не обременённые, в отдельный кружок сбились, судача. Степенные их мужья, как водится, разговоры завели о торговле.
Александр Петрович Бугров, наследник мукомольного дела отца и самый юный из купечества, сокрушался о ценах.
— Четыре рубля сегодняшних не стоят и рубля прошлогоднего. Мы на муку цену втрое подняли и всё одно за зерном не поспеваем. Хоть мельницы закрывай али в убыток торгуй.
— Есть слово заграничное — инфляция, — просветил Павел Демидов, последний из здешних обывателей в европах гостивший. — Пестель с Корфом без меры деньги печатают, оттого ассигнации дешевеют быстрее, чем снег весной тает.
— В чём же корысть за никчёмные бумажки торговать? — возмутился кто-то из железоделательных заводчиков. — Али в золото их обратить и сидеть сиднем, пока в страну порядок не вернётся?
Купцы оглянулись. Упоминать отдельные грехи Правления, сиречь временные трудности, не возбраняется. А вот объявлять, что в России после декабря порядка не стало — прямая крамола, известно чем чреватая. Однако в тот вечер европейская шипучка да русское хлебное вино языки на волю выпустили, посему Пестелю сотоварищи икаться полагалось изрядно.
— Раньше торговал, как хотел, только подати плати. Ныне каждый чиновник влезть норовит, то соточку просит, а то и целую тыщу. Где на всех напасёшься?
— У меня две тыщи душ крепостных рабочих на заводе трудилось. Как вольную дали, половина разбежалась; они же и вернулись — за корку хлеба батрачить готовы. Да нет у меня дела для них: завод день работает, два стоит.
— Нижегородские банки лопнуть готовы. Деньги в рост давали царские, додекабрьские, и процент божеский. Возвращают нынешними, подешевевшими, и то с неохотой. Хоть половину города в долговую яму сажай, денег от того не прибавится.
— По весне осемь домов скупил, как о новой столице услыхал, перестроил их солидно, под казённые присутствия. И где та столица? В Москве! Хоть картошку в домах разводи…
Бывшее дворянство обманутым себя сочло. От любви к добрым лошадям, жизни широкой, дамским нарядам модным и карточным играм половина семейных усадеб в банк заложена. Должники как один новую власть поддержали, обещаниям поверив, что царские долги спишутся. Дудки! Землю отобрав, из премии кредит вычитают. За должниками приставы охотятся из Судебной коллегии и Расправного Благочиния: деньги давай. А как отдать-то, ежели они на парижских кокоток трачены?
— Слыхали, господа? Казначейство новые деньги печатает. Тысячные.
— Пестель на коне?
— Нет, Корф верхом на кукише!
Опасно позубоскалив и прослышав о вояже Демидова со Строгановым из Варшавы в Москву, постановило купечество после Рождества заслать Павла Николаевича в Кремль, с Александром Павловичем разговор иметь. Хоть малость удавку на горле ослабить.
Уверовав, что трудные времена вскорости пройдут, Строгановы, Демидовы, Блиновы и Бугровы рукоплескали любимому поэту.
Пока свободою горим,
Пока сердца для чести живы,
Мой друг, отчизне посвятим
Души прекрасные порывы!
Товарищ, верь: взойдёт она,
Звезда пленительного счастья,
Россия вспрянет ото сна,
И на обломках самовластья
Напишут наши имена!
Именно сии строки глава Благочиния напомнил Павлу Николаевичу, когда тот переступил порог его жарко натопленного лубянского кабинета.
— Павел, друг мой, как вам не стыдно. У Республики вдосталь врагов реальных, действительных, опасных. А мне выпадает заниматься сей чушью и вас спасать, благородных идеалистов. Александру Сергеичу передайте моё наипоследнее предупреждение. Один шаг из поместья — в Сибирь. Что он в Болдине за осень накропал? Пришлите мне, полюбопытствую. Но в гостиных да в присутственных местах читать ни-ни. Ферштейн, любезный? Самовластье, как он изволил выразиться, далеко от обломков, а ваши имена переписаны, вот они. Стоит чиркнуть в этом уголке — в Расправное Благочиние, и не придётся нам больше свидеться, Павел Николаевич.
Заученная в памяти петиция владимирского купечества застряла в горле. Вот как дело повернулось. Тут не о лучшем мечтать, а на своём бы месте усидеть. Демидов осмелился лишь о лихоимстве чинов нижегородских рассказать.
— В чём же трудность, дорогие мои? Пишите отношение в Вышнее Благочиние, они враз за сребролюбцами надзор учинят. Как что заметят — в острог и ауфидерзейн. Каждый гражданин Республики бдить и доносить обязан.
— За доброе слово спасибо, — Демидов поднялся. Потом не удержался и добавил. — Изменились вы с весны, Александр Павлович.
— И вы, Павел Николаевич. Совсем по-купечески растолстели. Где осанка кавалергарда? Шучу-шучу. Ступайте с Богом, а коли трудности — непременно ко мне, не чинясь. Делом ли, советом — помогу.
У кабинета Строганова купец прочитал белую надпись на широком красном кумачовом полотнище:
«Тайные розыски, или шпіонство, суть посему не только позволительное и законное, но даже надёжнѣйшее и почти, можно сказать, единственное средство, коимъ Вышнее Благочиніе поставляется въ возможность достигнуть предназначенной ему цѣли. Пестель».
Сочинять кляузу Демидову показалось не с руки. Не хотелось уподобляться в средствах служащим здесь господам. Он покинул Лубянку и забрался в сани, запахнувшись полостью от январского мороза. Добрые кони потрусили по утоптанному снегу, а сидящие на облучке бывшие демидовские крепостные лакей Егорка и кучер Прохор примолкли, дабы их бормотание не отвлекало барина от высоких дум.