— Не сметь за нами! — напоследок крикнул О’Бройн обезьяне. — Выпотрошу и в суп брошу!
Сэр Персиваль с обиженным криком унесся вскачь. Оливер мерил шагами палубу, высматривая на горизонте облачко, намек, надежду на изменение погоды. От резкого, приглушенного крика издалека он подскочил, но тут же перевел дыхание — черт бы побрал неугомонную макаку!
К трём пополудни от нещадной жары Оливера сморило, он решил пропустить обед и три часа проспал в своей каюте размером со шкаф, а пробудился от настойчивой колотьбы в дверь, когда уже пробило шесть склянок.
На пороге стоял хмурый, встревоженный боцман Абрахам Блау.
— У нас происшествие, — напряженно говорил он, пока Оливер ладонями протирал заспанные глаза. — Краб пропал. Вахту сдал. Вроде бы в трюм спустился за галетами. И поминай, как звали.
— Как… В трюм… — просыпаться было трудно. — Куда ж там можно деться?
Боцман пожал плечами.
— Ребята прочесали вдоль и поперёк с факелами. Краб будто сквозь дно провалился. В трюме его нет, ни живого, ни… — Блау махнул рукой. — Никто не видел, чтобы он поднимался на палубу. Вещи в рундуке под гамаком. Парни говорят, что все на месте — до последнего медяка и пары штанов…
Бывали на борту и пропажи, и убийства — двести мужчин месяцами в тесной коробке — случалось всякое. И заколоть могли, и за борт спьяну сбросить. Но никогда бесследно, без свидетелей среди бела дня… Вырисовывалась странная, бестолковая и недобрая картина. И некстати вспомнился Оливеру странный крик издалека — а сэр ли Персиваль кричал?
Он лично осмотрел каждый закоулок трюма. Ничего. Короба с товаром, опечатанные тюки тканей, мешки, коробки, кувшины с припасами. Крыса шмыгнула прочь, застигнутая сполохом света с масляного фонаря. За ней другая, третья. Лишь одна, здоровенная, вжавшись в угол, не убегала, в красных глазах отражался огонь… Кажется, это тот самый крысобой, надежда боцмана. Оливера передёрнуло. За ароматом пряностей дрожали на границе восприятия другие запахи, тревожные, злые. Несло кровью, требухой, чем-то чужим, страшным. Оливер, так ничего и не обнаружив, махнул матросам — уходим наверх, люки задраить.
Поднимаясь на палубу, раздумывая, как доложить о происшедшем капитану, он понял, что подбирает рифмы к слову «смерть».
Вдыхай ветра, топчи земную твердь,
борись со штормом, молодой и пылкий —
но по пятам всё время ходит смерть
и щерится в безрадостной ухмылке.
И не спасёт людская круговерть,
бутылка рома, ржанье иноходца…
Безликая прилипчивая смерть,
наметив жертву, с ней не расстаётся.
[5]
Элизабет
Всех людей на «Неподкупном» я делила на три категории — «хорошо», «плохо» и «посмотрим» — стоило ли ждать от них вреда или пользы. Кок-ирландец, О’Бройн, несмотря на ругань и подзатыльники — хорошо, как недовольный дед, который, случись что с внуком, может и защитить. Командир отряда сипаев — высокий худой индиец, похожий на отцовского Пранава — плохо. Капитан, Дьяволсон, как его называли матросы — очень-очень плохо. Светлоглазый, красивый второй помощник, веселый, но часто смотрящий как бы внутрь себя — посмотрим. Матрос по кличке Краб — хорошо. Он норовил мне помочь, оберегал. Я бы его тоже оберегла, если бы нашлась что сказать, если бы могла описать увиденное в трюме.
Краем глаза… огромная тень… рассыпалась, растеклась по днищу… живыми, мелкими движениями… страшно… схватила попавшийся под руку мешок… наверх!
Я не знала, что это было и куда делся Краб. Свет фонаря плясал на темной деревянной обшивке трюма, на коробах и тюках с печатью Компании, в глазах пробегавших по своим незамысловатым делам крыс и крысенышей, которых с каждым днем, казалось, становилось все больше.
— Раньше нам боцман приплачивал, когда мы в свободное время крыс убивали, — сказал мне сосед по гамаку, вертлявый Крючок. — Две дюжины принесешь — он тебе боб отстегнет… Ну, шиллинг.
Я смутилась — не знала названий мелких монет — он смотрел невинно, но видно было, что запоминал обо мне подозрительное. Крючок был «посмотрим».
— Боцман кучу денег выложил за особенную крысу, которая должна всех остальных… — Крючок приложил руки к горлу и вывалил язык. — Но он их, кажется, не жрет, а… — матрос изобразил совокупление, сделавшись удивительно похожим на сэра Персиваля.
— Где лентяй? — закряхтел старческий голос сверху. — Том, в гамаке нежишься, когда обед не готов? Ступай в трюм, тащи бочонок солонины и риса мешок! Нет, два!
— Опять солонина, — заворчал Крючок. — В прошлом плавании в Кейптауне швартовались на неделю — консул вел переговоры с голландцами. Фруктов было до отвала, девочки в порту, выпивка… — он зло прищурился в потолок. — Чертов штиль! Попрошу мистера Валентайна замолвить слово капитану — рому бы вечерком!
Он подмигнул мне, ловким движением спрыгнул с гамака и пошел наверх, а я поплелась вниз — искать, катить, затаскивать по трапам тяжелый бочонок с невкусной и подтухшей дешевой солониной.
В трюме было прохладно, тихо, я повесила фонарь на крюк в переборке, осмотрелась. Солонина была помечена по сортам — для капитана и офицеров, для батарейцев и «для всех». Многие сипаи были вегетарианцами, но, страдая, все же ели щедро сдобренное специями засоленное мясо — в плавании выбора у них не было. Я откатила бочонок «для всех» в сторону и, забыв о страхе, присела на него — хотелось минутки тишины, одиночества, покоя. Я начала было клевать носом, но внезапный шорох за спиной вытолкнул меня из дремоты.
Тень смотрела на меня сотнями глаз, двигалась, дышала, скреблась. Крысы шевелились в рваном ритме, поворачивали головы, дергали носами. Они стояли друг у друга на головах, падали, повисали на хвостах, переплетенных с десятками других хвостов, будто диковинный такелаж. Груда крыс была мне по пояс, их копошение вызывало тошноту и резкий, животный ужас — я откинулась назад и свалилась с бочонка. Хотела закричать, но горло свело судорогой. Я не сомневалась — если крысы бросятся, они пожрут меня за несколько минут, и это будет смерть, которой ни один христианин не должен желать другому. Но крысы не нападали — они роились в полутора ярдах от меня и, сплетенные хвостами, казались единым существом. И я вдруг увидела, что в центре этого существа неподвижно застыла самая большая крыса — серо-рыжая, с красными глазами. Она смотрела на меня в упор.
Кто-то затопал по трюмовому трапу, над головой мелькнул свет масляного фонаря.
— Томми! Ты где, бездельник? — позвал меня скрипучий старческий голос. — Спрятался и дрыхнешь? Выходи, бранить не буду, капитан велел выкатить команде бочонок рома, я добрый… Сейчас выберу ром, потащишь наверх… Ты что тут развалился? Чего мычишь?
Крысы, будто услышав команду, вздыбились, качнулись и покатились волной. Она с разгона накрыла старого кока, опрокинула его навзничь. Старик страшно вскрикнул, но крысы тут же забили ему рот, и я услышала треск живой кожи, рвущейся под сотнями мелких острых зубов. О’Бройн мычал и булькал — крысы рвали его горло. Фонарь выпал из судорожно дергающихся пальцев, откатился в сторону — я потянулась за ним, но наткнулась на живое, мохнатое, жесткое. Красноглазая крыса сидела у моих пальцев и щерила длинные желтые зубы. И тогда, будто меня расколдовали, я снова обрела голос. Я закричала. Я орала и голосила, не умолкая, пока не лишилась чувств.
Пришла в себя я оттого, что кто-то лил на меня морскую воду и хлестал по щекам. Я открыла глаза и увидела боцмана. Лицо у него было перекошенное, багровое от злости и страха.
— Говори, что это было! — гаркнул он. — Соберись, ну!