Анна Старобинец
Резкое похолодание
Старик умирал так долго и обстоятельно, с таким усердием и какой-то даже дотошностью, что под конец я и сам стал чувствовать себя неважно, стоило мне только взглянуть в его сторону.
Девчонка ухаживала за ним плохо (впрочем, какая девчонка — давно уже за двадцать!). Она спала до полудня — хотя старик всегда просыпался на рассвете, и ему сразу же нужно было принять лекарство… Она нерегулярно меняла ему постельное белье, кормила старика всегда впопыхах, на бегу, не давая толком прожевать… В комнате у него никогда надолго не задерживалась, говорила быстро, отрывисто и раздраженно — и в каждом ее жесте, в каждом движении и взгляде ясно читалось: ну, скорее же, скорей, сколько можно! Жуй быстрей, пей быстрей, умирай быстрей, не задерживай меня, не задерживай — тебе ведь уже больше ста лет, тебе пора…
Она часами металась по дому, молодая, ароматная и неряшливая, в поисках какой-нибудь своей нелепой шмотки (я, признаться, иногда прятал ее одежду — самую безвкусную, в которой, по-моему, на людях показываться стыдно), и долго встряхивала перед зеркалом влажными свежевымытыми волосами, и раз за разом снимала и надевала, швыряла и комкала, поднимала и прикладывала, и тихо шептала свои женские заклинания: «Это с этим, нет — это с этим…» Потом она говорила по телефону, пила кофе, пила чай, листала журналы на круглом, шатком, замусоренном столе, потом она смотрела на часы и понимала, что уже страшно опаздывает… Тогда она заглядывала к старику, махала ему рукой и, не удосужившись даже взглянуть, спит он или бодрствует, быстро бросала свое привычное «пока, я побежала» — и тут же убегала, так и не высушив волосы, ускользала в холодные кривые переулки, семенила через пургу в своей короткой куртке, с недосушенными волосами — подальше от этого места, от запаха старой квартиры и старого человека.
И ей никогда не приходило в голову — в эту ее душистую, свежевымытую голову — просто сесть рядом с ним и посидеть хоть немного и, возможно, взять его за руку или прочесть ему статью из газеты — если не из любви, то хотя бы просто из вежливости, просто чтобы выполнить долг хозяйки дома: потому что он — хоть и медленно — но все же уходил, а она — хоть и без спросу — но все же оставалась…
Так что со стариком приходилось сидеть мне, почти круглыми сутками. Занятие не самое увлекательное — да это и не входило в мои обязанности, — но что поделаешь? Я просто не мог допустить, чтобы старик умирал в одиночестве. Я прибирался в его комнате и внимательно следил, чтобы все таблетки лежали от него подальше: с памятью у старика было неважно, и он вполне мог принять одно и то же лекарство несколько раз подряд. А еще я часами выстукивал для него разные мелодии, а он их угадывал. Тук-тук-тук-тук, тук-тук-тук, тук-тук-тук-тук…
Тук-тук… Это действовало на старика успокаивающе… В бананово-лимонном Сингапуре… В бурю… С моей помощью ему удавалось хоть ненадолго заснуть.
Так он и заснул — навсегда — под мой стук. Когда он умирал, кроме меня рядом с ним никого не было. Я настукивал его любимую песенку. Та-та-та-та-та-та-та… Та-та-та-та-та-та-та… Та-та-та-та-та-та… У маленького Джонни… горячие ладони… и зубы, как миндаль…
И зубы, как миндаль…
И что б ни говорили… о баре Пикадилли… но это — славный бар!..
Я продолжал настукивать, даже когда он перестал дышать — мне почему-то казалось, что он все еще слушает меня, — и остановился лишь спустя час. Только тогда я почувствовал, что его больше нет в комнате. И вообще больше нет.
Я закрыл ему глаза и остался в доме один.
Я ждал ее весь вечер и всю ночь. Хотел немного прибраться на кухне — но все валилось из рук. Так что я просто сидел и смотрел в одну точку. Ел печенье. Когда я сильно расстраиваюсь или нервничаю, начинаю много есть. Такая уж у меня особенность…
Она заявилась под утро, усталая, сонная и веселая. Зашла в комнату старика. Тут же вышла. Лицо у нее было по-детски растерянное и одновременно по-бабьи недовольное. Она пришла на кухню, взяла печенье из распотрошенной мною пачки, сунула его в рот и набрала чей-то номер.
— Слушай, — сказала она в трубку. — Можно я приеду? Да знаю я, сколько времени! Просто… У меня дедушка умер. Да. Да. Я боюсь здесь оставаться…
Она переоделась во все черное, причесалась и ушла.
Я посидел на кухне еще немного: думал — вдруг она передумает и вернется?… Ведь нельзя же так! Потом зашел в комнату старика, но долго там пробыть не смог. Все это было неправильно, чудовищно неправильно! Ни свечки в руках, ни покрывала на зеркале… Я долго рылся в разных ящиках и шкафах — во всех четырех комнатах, в коридоре, на кухне… Но нормальной, приличествующей случаю свечки нигде не было. Среди ее побрякушек я обнаружил только какие-то жалкие крошечные алюминиевые плошечки, заполненные белым воском. Я все же взял одну из них, вернулся к старику и вложил эту штуковину ему в руки. Зажег. Запахло почему-то парфюмерией… Я сел рядом с телом и приготовился к ночному бдению, приготовился думать о старике, вспоминать все хорошее и не поминать плохого. Однако неуместный цветочный запах, который источала свечка, так раздражал меня, что в голову лезли только всякие злые мелочи, и колкости, и упреки, и давнишние обиды, которые были сейчас явно не ко времени… Пока я собирался с мыслями, воск в алюминиевой плошке расплавился, превратился в прозрачную ароматизированную жидкость с белой ниточкой посередине. Каким-то чудом ниточка все еще горела, едва слышно потрескивая. Но это было не то, совсем не то!
Мне стало жаль старика. Обидно и горько за него. Я потянулся, чтобы потушить этот хлипкий огонек, — но, словно уловив в воздухе мое намерение и не желая погибнуть от моей руки, он опередил меня и мгновенно погас сам. Я вынул алюминиевую плошку из пальцев старика — вероятно, чуть более поспешно, чем стоило бы, — и несколько капель горячей прозрачной жидкости вылилось на его ладонь.
— У маленького Джонни горячие ладони… — тихо напел я.
На секунду мне показалось, что обожженная рука его чуть вздрогнула… — о, я бы многое отдал за это едва уловимое движение! — но нет, только лишь показалось. Тело его было безропотным и неподвижным. Холодным.
Я накрыл все зеркала в доме — быстро и по-воровски, трусливо жмурясь. Накрыл не столько для порядка, сколько потому, что очень уж не хотел встречаться с ним взглядом, когда он решит посмотреть на меня и свой покинутый дом с той стороны стекла… Я все же знал старика очень неплохо и почти не сомневался в том, что он хоть ненадолго вернется. Особенно если учесть, что он здесь кое-что оставил… И когда он увидит свой дом — в глазах его будет даже не злость, а грусть и упрек, мне же нечем будет оправдаться. Потому что все действительно неправильно, неправильно, совсем неправильно, и вина лежит на мне…