Часть восьмая
толи про счастье, толи про горе
Мягкие всплески не вносили разлада в ту гармонию мироздания, которой человек — обычно — чужд. Они были сродни шуршанию ветра в камышах, плеску волны о берег, вечерним играм рыбешек, когда они на мгновение выпрыгивают из воды, и, серебристо блеснув чешуей, плюхаются назад. Все это было единой симфонией покоя, разлитого в воздухе позднего вечера. И когда Алена неторопливо выходила на берег, казалось, что шла она в едва слышном хрустальном звоне — капли воды стекали и падали, разбивались о поверхность воды. Мягкая мурава встретила у самой кромки берега, легла под ноги, парной вечерний воздух обернул, как нежной простыней. Закинула Алена руки за голову, свернула волосы в жгут, от воды выжимая. И замерла так с легкой улыбкой на устах, отдавая нагое тело ласковой неге — прилетел легкий ветерок, невесомым теплым дыханием своим стал сушить капельки озерной влаги.
Вдруг встрепенулась испуганно Алена, обернулась резко. В трех шагах от нее, в сумраке, особо густым за низко поникшими ветвями ивы, стоял Иван. Заколотилось сердце Алены — вспугнутым мотыльком упорхнуло великолепное ощущение единения и взаимопонимания с нечеловеческим миром. Сердито зашумели камыши, прыснули с берега маленькие зеленые лягушата. Ветерок взвился, опоясал холодным вихрем и кинулся в крону дерева, возмутив его тихую печаль. Длинные плети метнулись потеряно, и беспокойно залепетали листья. Алена обхватила себя за плечи.
— Уходи!
Рубашка ее на ветвях лежит, как раз с Иваном рядом. Шагнула Алена, потянулась к ней, а Иван смахнул не глядя, на траву уронил.
В слабом сумеречном остатке зоревого света не увидал он, как переменилась Алена лицом. Бледность согнала со щек румянец стыдливости, глаза сузились, сдерживая гневный сполох, и в голосе от мольбы ничего не осталось.
— Зачем пришел? — прозвучало резко, с недобрым вызовом.
— Забоялся, что мавки тебя утащат, — усмешливо промолвил Иван, бесстыдно рассматривая Алену.
— Зряшная забота.
— Да вижу уж.
— Так уходи!
— Ноги нейдут.
Алена близко, только руку протяни. И протянул. Смял грубо запястья, оторвал ладони от плеч, рывком Алену к себе притянул, больно губами своими в нежные девичьи губы впился. Целовал зло, не жалеючи — так не от любви целуют, может — от ненависти. Опомнился, когда почуял, что будто куклу тряпичную целует — отстранил резко, как сам у себя отобрал. Помедлив, проговорила Алена тихо:
— Сладко ли ворованное, Иванко?
Вспыхнул Иван.
— А нищему и объедки с господского стола сладки!
— Кто ж господин?
— А то не знамо? — мрачная усмешка искривила губы. — Ярин, кто ж еще?! — ответным вызовом зазвенел голос, да переломился в отчаянной боли: — Только не любит он тебя, Алена! Жалеют ведь когда любят, а он не жалеет! Сейчас вон только бахвалился перед парнями, как горячо любишь его. Рассказывал, как намедни вечор ездила ты с ним дальние покосы глядеть. Смеялся, что травы теперь там не взять — примяли, мол, всю…
Алену будто изо льда в кипяток кинули, от боли прикусила губу. Но сказала ровно, без страсти:
— Одеться дашь?
Иван наклонился торопливо, поднял одежку Аленину, протянул виновато. В сторону отвернулся.
Неверными руками оправив на себе сарафан, проговорила Алена тихо:
— Так поверил ты Яриновым речам, Иванко.
Иль спросила, иль горькую думку вслух выговорила. Но Иван ответил с горечью:
— Да как не верить, Алена, когда своими глазами видел — в село-то вы вместе въехали.
— Догнал он меня уж перед самой околицей. Откуда ехал — не спрашивала, может, и с покосов. Я же проведала бабу одну в Дубровине, на сносях она.
— Неужто напраслину он… Зачем?!.
— Затем, что из правды сказать нечего.
— Алена… — голос прервался хрипотой. — Прости, Алена…
Отвернув лицо в сторону, молчит Алена. Не оттого, что простить не хочет… Когда больно ранил душу ее Иван — была сила терпеть. Но от мольбы его отчаянной встал в горле горький комок слез… Молчит Алена, потому что не может слова молвить. Иван лицо ее в ладони взял, тихо к себе повернул.
— Прости, жаль моя…
Заглянул в глаза, — дрожат звезды в двух озерах, полных горькой обиды.
— А коль знаешь наказание по вине моей — снесу с радостью. — Алена… Аленушка…
Качнулась она к Ивану, прислонилась лицом к теплой груди, услышала, как колотится его сердце. Замер Иван, будто не поверил. Потом руки на Алениной спине скрестил, прижал бережно, молча приник щекой к мокрым волосам. И тут взорвалась тишина ликующей соловьиной трелью.
Отстранилась Алена, глаза через слезы улыбкой засветились:
— Нам с тобой поет, Иванко.
Но он без улыбки глядел.
— Скажи, что не держишь сердца на меня, Алена. Я ведь и не тебя обидеть хотел… Над собой изгалялся… над любовью своей…
— Теперь все хорошо… все прошло… Забудь. Нет, погоди. Пообещай одно.
— Что хочешь!
— Пообещай, что с Ярином связываться не станешь.
Запнулся Иван с ответом. Алена руку подняла, по щеке его провела, с ласковым упреком позвала:
— Иванко!
И как мог он устоять пред ее нежным прикосновением, пред голосом чарующим? Сдался сей же миг:
— Обещаю тебе, что только захочешь, лада моя.
— Бог ему судья, Иванко. Потешился он всласть лжой своей. Теперь забудь о нем.
— А ты?
Улыбнулась Алена, головой покачала:
— Неужто все еще думаешь, что Ярин для меня хоть сколько-нибудь значит? Никогда. И ни на единую короткую минуточку. Выкинь ты эти свои думушки, Иванко.
— А я никогда не знал, что так радостно бывает пожелания исполнять! Скажи, чего еще хочешь, Аленушка?
— Да мне больше и желать нечего, — засмеялась Алена. — Исполнилось вдруг все, что желалось. Разве что вот это: чтоб никогда больше неправда нам глаза не застила. Чтоб были мы сами хозяева своим думам да заботам.
— Свет мой, Алена. Шел сюда, как слепой — черно вокруг было. И во мне одна только боль черная. И любовь моя казалась ржавой занозой, живую душу изъязвившей. Сейчас в то и не верится… Будто солнце во мне, весь радостным светом его полон… Ты — свет мой, Алена. Глазам не верю, рукам не верю, только держал бы тебя вот так, чтоб вдруг не исчезла, не растаяла.
— Разве похожа я на клочок тумана? — засмеялась Алена. — С чего мне таять?
— В снах моих ты тоже не была снежной дивой, а проснусь — и нет тебя. Заместо тебя одна лишь тоска беспросветная. Оттого и боюсь теперь.
— А это не сон.
— А вдруг сон?
— Но кто ж кому снится тогда?