- А голоса? — перебил Аврана комариный писк. — Желали ли голоса, чтобы Иоанна переоделась мужчиной?
- Голос Жана де Меца решил дело, — печально произнес помощник палача.
- И не было ничего другого? Никакого понуждения свыше? — Кошон взволновался.
- В том, о чём вы спросили, понуждения не было, Ваше Преосвященство.
- Если ты лжешь, Авран, помощник палача, ты поплатишься за это! — Выкрикнул вдруг епископ так громко, что даже в скорлупе чужого мира «ходящему в голове» сделалось не по себе.
- Я не лгу, ваше Преосвященство, — Авран не знал, чем вызвал злобу Кошона. — Какой мне резон лгать вам?
- Хорошо… Хорошо… — Клирик, в замешательстве, подбирал слова… — Продолжай говорить мне всё, как есть, — и будешь вознаграждён. Я задам ещё вопросы… Ещё вопросы!…
И вот Кошон сам превратился в дознавателя, только его пытке теперь подвергались уже двое — лотарингская ведьма и парижский помощник палача. Последний боялся признаться епископу: долгое «хождение в голове» для него самого мучительно лишь немногим менее, чем для жертвы. Авран, повинуясь приказам Кошона, из последних сил рыскал в тумане чужой памяти. Он исходил холодным потом, дрожал мелкой дрожью, но на вопросы епископа старался отвечать твёрдо и внятно.
Кошон спрашивал: «Как, в Шеннонском замке, из трёхсот придворных, Дева безошибочно сумела угадать дофина Карла, когда тот прятался за их спинами и не выдавал себя?»
Авран-мучитель отвечал: «Это было в Шенноне. Иоанна и шестеро её спутников добрались туда в срок, пройдя по землям, занятым англичанами, не попавшись бургундским разбойничьим шайкам, переправившись через множество рек. Девушка в мужской одежде, подстриженная, по-мальчишески, «под горшок», — в первый же день своего появления в Шенноне, на перекрёстке Гран-Карруа, вызвала толки горожан. Но лишь её спутники, не обиженные знатностью рода, поднялись по крутой дороге к Шеннонскому замку. Иоанна, в сопровождении остальных, отправилась на постоялый двор — ожидать вызова к дофину. Ожидание было для неё мучительным. День, ночь и ещё один день провела она в убогой комнате, отказываясь спускаться к трапезе. В это время к ней явился незнакомец. Человек, чьё имя скрыто от меня геральдическим знаком лилии. Он показал… так странно… он показал Деве… монету… необычную монету… с профилем дофина Карла на одной из её сторон…».
«Невозможно! — Вступил Кошон. — Монет, с изображением Карла Седьмого, не было прежде и нет поныне. Если только такую монету не сделали по его личному приказу…».
«Я всего лишь скромный помощник палача. — Хрипло напомнил Авран. — Я не могу знать о том, кто и как чеканит монеты. Я лишь свидетельствую, памятью самой Девы, что она знала, как выглядит дофин, перед тем, как отправиться в Шеннонский замок».
«Хорошо, хорошо! — Как заведённый, повторял Кошон. — А её меч? Как же её меч, за которым она послала в Фьербуа? Меч, якобы принадлежавший прежде самому Карлу Мартеллу. Меч, который, по одному её слову, нашли за алтарём церкви Святой Екатерины?»
«Она бывала там прежде. — Отвечал Авран. — Она останавливалась в Фьербуа, когда шла в Шеннон. В тот день она согрешила… Оказавшись в мужском одеянии, она возжаждала попасть туда, куда не попадала прежде и не попадёт впредь, — в церковный алтарь».
«Кощунство!» — Возглас Кошона.
«О да, ваше Преосвященство! — Устало соглашался Авран. — За такое её не помешало бы наказать. За это нелепое чудачество. За допущенную вольность. Она не сумела сдержать любопытства. Я так и вижу, как оно распирает её. В церкви — никого, кто сумел бы образумить неразумную. Она уже совершенно уверилась в том, что и впрямь обречена на подвиг во имя Господа. Она полагает, что, молитва в особенном месте — позволительна для избранницы Божьей. И она раскрывает душу в алтаре. Страстно молится там, опустившись на колени. А затем… в мышиной норе… в глубоком разломе стены старой церкви… замечает рукоять… рукоять меча… Старого боевого франкского меча, в ржавчине и паутине».
«А её знамя? — Продолжал Кошон. — Как могла неграмотная крестьянка придумать знамя, один всполох которого на ветру вызывал во французах гордость и жажду битвы?.. Почему ты улыбаешься, мучитель?»
«Потому что это она улыбается, вспоминая о знамени. — Отвечал Авран. — Что изобразить на знамени, и что на нём написать, дал ей совет один старый вояка — бывший писарь, уставший от чернильных трудов. Скотт, по прозвищу Могучий. Ей понравилось, как тот всё изобразил коротким пальцем с отрубленной фалангой — на песке: в центре поля, усеянного лилиями, — Господь, и он держит землю, в окружении двух ангелов».
«Хорошо, хорошо, — в голосе Кошона слышалось отчаяние, понять которое помощник палача был не в силах. — Скажи мне главное. Как крестьянка, без Божьей помощи, могла снять осаду с Орлеана? Если она не умела читать в книгах — как прочла она военные карты? Как сделалась полководцем?»
«Победила, не выказав, как боится французской крови…и своей крови…» — Прошептал Авран и умолк.
«Что ты сказал? — Воскликнул нетерпеливо Кошон. — Продолжай!»
«Это всё, ваше Преосвященство, — задыхаясь, выговорил Авран. — Она верила… и воодушевляла верой… Для неё самой это было, как чудо. Вместо того, чтобы слушаться на военных советах господ капитанов, рыцарей, она переправилась через Луару с ополченцами и тем начала наступление. Ей было больно, когда она своими руками выдёргивала увязшую в её плече стрелу арбалета. Ей было страшно, когда она, по штурмовой лестнице, взбиралась на стены Турели. Но какой же гордостью наполнялось её сердце, когда люди слушались её. Она до сих пор не верит в это — в то, что поднимала дух, не умея красиво говорить».
«А голоса? — Упорствовал епископ. — Где были голоса святых? От кого она получала пророчества, когда снимала осаду?»
«Её голос. — Авран испускал дух. — Я слышу только её голос, восклицающий: «Все, кто любят меня — за мной!», или: «Не отступайте! Англичане не сильнее нас!» Странный голос: тихий, похожий на музыку, — но слышный посреди боя каждому, в кого она верит!»
«Невозможно! Смотри ещё!» — Кошон тряс мучителя за плечо, но тот уже не ощущал этого: он лишился чувств; из ноздрей и из-под век у него струилась кровь.
Но мучителю Аврану ещё никогда не бывало так хорошо. Его забытье полнилось запахом свежего хлеба, парного молока, майского дождя и полыни. Руки и крылья, прежде манившие его сквозь туман, теперь нежно касались его губ, щёк, лба. Пошевелиться — значило, причинить себе ошеломительную боль. И Авран оставался неподвижен. Пока руки и крылья не принялись поднимать его со сладкого смертного ложа. Они были настолько малосильны, настолько легки, что никак не могли справиться с жилистым крепким телом помощника палача. Тот проникся к ним жалостью — к их бесполезной маяте. И — одним могучим усилием — взлетел над туманом, над деревушкой Домреми, над Францией и Британией, над твердью земной. Авран открыл глаза.