Дети окружили Бориса плотным полукольцом и рассматривали с враждебностью, смешанной с любопытством.
– Ты вор? – спросил его светловолосый паренек, сверкая исподлобья серьезным, пронзительным взглядом.
– Он враг, – ответил за Борю другой мальчик – постарше. – Он убил нашу Лолу… Фашист!
Борис вздрогнул. Этими страшными словами называли тех, из-за кого страдали и плакали люди, с кем сражались хорошие и добрые красноармейцы, которых Боря навещал в госпитале. Враг и фашист. Нет ничего на свете ужаснее этих слов.
– Почему же ты не убежал со всеми? – спросила его самая старшая девочка – почти тетя – с красивыми темными глазами и длинными русыми волосами, стекавшими по гладким, словно мраморным, плечам. На ней был выцветший, но опрятный сарафан, из-под которого выглядывали загорелые босые лодыжки. Она подошла к Борису вплотную, и он почувствовал ее запах – сладкий и вкусный. Так пахнет хлеб. А еще, наверно, так пахнет дом, которого у Бориса никогда не было.
– Почему же ты не убежал? – повторила она вопрос, взяв мальчика за плечи и пытаясь заглянуть ему в глаза.
Борис молчал. На мгновение у него перехватило дыхание. Он увидел два темных солнца в обрамлении длиннющих ресниц. Ему вдруг захотелось ткнуться лицом в этот пахнущий хлебом сарафан и не просыпаться никогда.
– Что же ты молчишь? Как тебя зовут?
Девочка еще некоторое время разглядывала его осунувшееся, по-взрослому серьезное лицо, потом решительно взяла мальчика за руку и направилась к дому. Боря послушно отлепился от стены и побрел за ней.
Сняв на пороге тяжелые грязные башмаки, он шагнул в дом, как пленник – не сопротивляясь и почти ничего не соображая. В комнате было очень тепло, а пол под босыми ногами казался прохладным. Борю усадили на шаткий деревянный стул. Он неловко прислонился боком к спинке и сразу заснул.
В полдень Бориса вели по залитым солнцем улицам – тем самым, которые этой тревожной ночью выглядели и пахли совсем по-другому. Боря таращился на выглядывающие из-за чинар минареты, на крыши мечетей, на дышащие жарой глиняные стены домов, – и смутно припоминал, какими враждебными и таинственными они представлялись ему в сырой и душной темноте.
Девушка с глазами-солнцами крепко держала его ладошку в своей руке и вышагивала по земляной дороге, стараясь не отставать от отца, идущего впереди. Борис разглядывал его спину в белой рубахе – в той самой, на которой еще остались следы крови погибшей овечки.
Час назад, когда Боря проснулся на узкой деревянной кровати, девушка рассматривала чернильное клеймо на его сорочке.
– Детский дом номер пять имени Тельмана, – прочитала она и вопросительно уставилась на Бориса. – Значит, ты сирота?
Он молчал, сидя на кровати и хмуро уставившись в складки махровой простыни.
– Одевайся. – Девушка кинула ему сорочку.
Пока Боря натягивал на себя рубашку, она задумчиво рассматривала его торчащие ребра, худые, острые локти, искривленную, непослушную ладошку.
– Знаешь, – произнесла она серьезно, словно обращаясь к взрослому человеку, – я всегда думала, что все несчастные и обиженные, обездоленные и голодные никогда не смогут обидеть таких же, как они сами.
Борис задержал руку в рукаве и бросил быстрый взгляд на девушку.
– Я сама была сиротой, – продолжала она, – и знаю, что такое страх и голод. Что такое – одиночество. Но я никогда, слышишь, никогда и в мыслях не могла представить, что можно отобрать что-то у таких же детей, как я. Бедняк не грабит бедняка, понимаешь? Сирота не обижает сироту, а больной не глумится над больным…
– Галинка! – позвал откуда-то со двора мужской голос.
Девушка встала, выглянула в крохотное окошко, постояла несколько секунд перед Борисом в какой-то печальной недоговоренности, вздохнула и быстро вышла из комнаты.
Мальчик долго смотрел на закрывшуюся за ней дверь и наконец произнес вслух первое за последние сутки слово:
– Галинка…
А через час они шли втроем по узким, залитым солнцем улицам. Борис удивлялся тому, что куда-то исчез, испарился его страх. Ему было хорошо и покойно рядом с этой взрослой русоволосой девочкой. Он не знал, куда они идут. Он желал только, чтобы их неведомый путь никогда не заканчивался, чтобы его увечная ладошка как можно дольше оставалась в ее руке.
Когда они появились в махалле [6] , где размещались эвакуированные детские приюты, и стали заходить в каждый дом, он не испугался. Только почувствовал, как сильно заколотилось сердце, как холодно и тоскливо защемило где-то ниже груди. Боря увидел их общий временный дом издалека и опустил глаза. Он понял, что все рухнуло, не успев даже обрести очертания какой-то сладкой мечты. Он не боялся наказания. Он боялся выпустить свою ладонь из ее руки. Навсегда.
– Имени Тельмана? – переспросил какой-то чумазый паренек на улице. – Это там… В желтом доме.
Через час Борис уже топтался под дверью, за которой о чем-то долго разговаривали его спутники со старшим воспитателем Валентиной Марковной. Минуты тянулись невыносимо долго. Его страшила неминуемая расправа со стороны ребят – участников сегодняшнего ночного приключения. Леша Смирнов уже дважды, будто случайно, проходил мимо него по коридорчику, останавливался и, озираясь по сторонам, шипел ему прямо в лицо:
– Пред-д-д-атель!
Вслед за Смирновым появлялся Толя Белый. Он, не останавливаясь, быстро проходил мимо Бориса, стараясь задеть его локтем или плечом, и бросал сквозь зубы раскатистое:
– Тр-р-р-ус!
Наконец дверь распахнулась, и Валентина Марковна строго кивнула:
– Григорьев, зайди.
Все убранство воспитательской состояло из старого потрескавшегося стола с причудливой, совершенно круглой настольной лампой, потертого, пропахшего кошками дивана и двух стульев, заваленных папками и бумагами. Одну из таких папок сейчас держала в руках Валентина Марковна.
На диване сидела Галинка с отцом, а у противоположной стены, присев на подоконник и обмахиваясь фуражкой, стоял черноволосый милиционер.
Воспитатель подтолкнула Бориса к дивану:
– Подойди, Боря. Познакомься: этого дядю зовут Максуд.
Галинкин отец привстал, волнуясь, вытер ладони о штаны и протянул ему свою большую смуглую ручищу:
– Здравствуй опять, йигит.
Боря не шелохнулся. Он с прежним испугом разглядывал бурые пятна на белой рубахе дяди Максуда, а перед глазами одна за другой вставали картины этой ужасной ночи. Ему показалось, что он даже опять услышал жуткий, душераздирающий крик умирающего животного.
– Дядя Максуд теперь… твой папа, – торжественно закончила Валентина Марковна и на всякий случай присела на корточки перед Борей. Тот недоуменно перевел на нее взгляд, словно постигая заново смысл этого короткого, но огромного и в обычное время такого желанного слова.