По музыке же лучшая у Венсана д'Энди – самая ненатуральная сцена, когда в море брошен волшебный изумруд, окрашивающий море вплоть до горизонта в "сверхъестественный зеленый цвет" и заставляющий воды "бурно вздыматься". Самые неправдоподобные вещи порою будят фантазию художника…
Обе оперы не так уж часто идут на сцене, хотя "Летучий голландец", конечно, чаще. Премьера «Чужестранца» состоялась в Брюсселе седьмого января 1903 года, ровно через шестьдесят лет после первого представления вагнеровского "Летучего голландца" в Дрездене, второго января 1843 года. Еще через шестьдесят лет, в 1963 году, окончил полный курс истории музыки в Московской консерватории пишущий эти строки…»
Такие несколько отрывистые записи, как бы staccato, делал в блокноте Н. в тот пронизанный дождем день на одномачтовой своей террасе.
А ночью парус его сна стал полоскаться на ветру времени – и выплеснул ему навстречу пригоршню бутафорского вида снежинок и невысокого человека с несколько выпученными глазами, длинными волосами и мясистым носом. Одет этот человек был в синюю куртку и малиновые брюки, с торопливо заправленными в сапоги брючинами; голову его венчал черный берет. По виду он напоминал продавца или мастерового. Человек куда-то шел и с видимым усилием тащил за собой небольшие сани с книгами. Под полозьями саней был то снег, а то и асфальт проглядывал, поэтому сани время от времени издавали ужасающий скрежет. Н. оказался у человека в берете на пути, так что обоим пришлось остановиться. Н. стал вглядываться в его лицо.
– Разрешите представиться, Вильгельм Рихард Гайер, – нехотя сказал человек и поднес руку к берету.
Наверное, на лице Н. изобразилось неверие, потому что прохожий поморщился, отчего на его мясистом носу появились складки, и процедил сквозь зубы:
– Ну, хорошо, хорошо, я Вагнер. Хотя в юности я носил фамилию Гайер. Мой «Летучий голландец» оказался пророческим – в том смысле, что даже после смерти все на меня глазеют и не дают мне покоя!
– Простите, не хотел вас тревожить, – вежливо отозвался Н. – Хотя эта самая опера меня очень интересует.
– Она многих интересует с тех пор, как была написана, – гордо сказал человек в берете. – Даже тех, кто меня ненавидит. Представьте себе, многих художников ненавидят. Как ненавидели Моцарта! И Гогена! Да и ваших Пушкина и Шостаковича… Собственно, так оно и должно быть: вы будете меня ненавидеть, но музыку мою вы будете слушать, и книги читать, и репродукции картин над кроватью повесите! Вы хотите знать почему? – продолжал он, хотя Н. его ни о чем не спрашивал. – Потому что каждый из нас выиграл свою битву и теперь мы по другую сторону времени. Мне нравятся победители, но я не люблю войну. Я ненавидел Бисмарка с его упрямством и воинственностью, но я начал его любить, когда он стал единственной надеждой немецкого народа.
– Вообще-то некоторые люди выражают сомнения по поводу вашего мировоззрения, – осторожно проговорил Н.
– Да, я терпеть не мог евреев, – просто ответил Вагнер, поправляя воротник своей куртки. – Но неужели вы думаете, что я больше любил немцев? Мы обуржуазились и смешались с латинскими народами, отсюда склонность к лени и разврату… Некоторые люди! – вдруг с силой сказал он. – Если б вы видели людей, которые меня ненавидят, вы стали бы меня больше любить!
– В нынешнем веке вашу музыку пропагандировали не самые приятные личности.
– Знаю, знаю, меня любили фашисты. Ну и что же? Фашизм – это вопрос терминологии или, если хотите, веры. Они верили в то, что надо убивать, но они не понимали, что культурная ассимиляция евреев дала бы тот же самый эффект, без всяких жертв. Вы знаете, что они в 1939 году запретили моего «Парсифаля» – как пацифистское произведение? Так что я не фашист, я немецкий националист. А что они мою музыку любили, это хорошо. Даже у них, у этих мелких лавочников, мои оперы пробуждали любовь к великому.
– К великому, как его представляют себе лавочники, – не удержался Н.
– Великое есть великое, – строго сказал Вагнер. – И чтобы создавать великие вещи, нужен гигантский труд. Вот видите, сколько мне книг пришлось прочитать, чтобы написать «Голландца»! А если о «Нибелунгах» говорить, тут уже будут не сани, а много, много больше. Теперь вот потихоньку отвожу все эти книги в макулатуру сдавать – уничтожаю, так сказать, промежуточное звено. В искусстве всегда важно это звено вовремя уничтожить. Черновики и дневниковые записи, например… Я вот не все успел сжечь, о чем теперь жалею…
Н. почти автоматически взял в руки верхнюю из лежавших на санях книг, тяжелый том в зеленом кожаном переплете, на котором не было видно никакого названия. Это оказался роман капитана Мариэтта «Корабль-призрак».
– Там есть колодец, куда когда-то бросили монахиню, – рассказывал Порождественский. – А еще там есть тень без деревьев и церковь без крыши.
Любого из этих доводов было достаточно, чтобы Н. захотел в это самое «там» попасть.
– И я с вами, – сказал Порождественский. – Добираться можно на велосипедах или на байдарке; последнее, конечно, намного проще и быстрее.
Однако Н. никогда не сидел в байдарке, да к тому же вспомнил песенку, когда-то слышанную у туристского костра под аккомпанемент фальшивой гитары:
Не садись в одно каноэ,
Коль не пара вы, а двое.
«Пары из нас с этим человеком действительно не получится, – констатировал Н. – Но это не важно, потому что ничто уже не важно».
– На велосипеде я бы съездил, – вяло отозвался он.
Порождественский прикатил два велосипеда. Один был английский, «Данлоп», другой ржаво-отечественный. Порождественский на «Данлопе» смотрелся как лорд Астор, объезжающий свои заморские владения.
Бок о бок крутя педали, они добирались до места больше часа.
В церкви без крыши жило молчание – в виде безмолвных случайных слов, нарисованных углем и краской на стенах, и само по себе, неким сгустком тишины и покоя.
– Надо бы приехать сюда, порисовать, – сказал Порождественский. – Правда, лето кончается…
Колодца они не нашли, тень же была, но всегда не сама по себе, а от деревьев. Они вышли на берег, положили велосипеды на песок. Порождественский лег загорать.
– Пойду еще погляжу на церковь, – сказал Н.
Тишина поглотила его сразу, как будто пролилась откуда-то сверху. Идти не хотелось никуда; казалось, он уже пришел в конечную точку…
Потом он заметил небольшую дверцу в боковом приделе. Она держалась на одной петле, и Н. вышел через нее. На пороге в глаза ему блеснуло солнце, ослепило. Н. зажмурился, сделал несколько шагов и попал в тень. Тень была какой-то особенно густой. Вокруг росла малина, он сорвал несколько ягод, положил их на левую ладонь и проглотил все вместе, ощутив сладость и терпкость, а затем одну терпкость. Потом он лег на траву, свернул свою брезентовую куртку и подложил ее под голову. Небо над головой развернуло слои перистых облаков, за которыми оказалось не солнце, а теплый свет дневного сна.