И действительно, стучится. Нет, это в окно стукнули. Кто там? Яблоня. Ветер гнет ее, хочет сломать. Она защиты ищет, стучится. Откуда этот ветер, настоящий ураган? «И вдруг из царства зимних вьюг примчался лютый шквал…»
Вот оно: «Из царства зимних вьюг». Оттуда, откуда он сам сюда прибыл. Предвещает ли что-то этот ветер? Придут ли за ним следом сами зимние вьюги? Или даже все «царство»? Только его здесь не хватало… Пока что хлынул дождь, капли тоже запросились в дом, но крыша их не пускала, и они обозленно барабанили по ней, плакали на оконном стекле…
К вечеру шквал утих. Верхушка дерева, проросшего сквозь веранду, отломилась, и оно теперь еще больше походило на мачту. Где-то в недрах дома кто-то играл на виолончели «Пеццо-каприччиозо» Чайковского. Дом аккомпанировал жалобным скрипом. Н. стряхнул обычное свое вечернее оцепенение, встал и отправился искать источник звука. Виолончель звучала в той самой несуществующей комнате с окном в никуда.
Вагнер не любил несправедливостей, город Лейпциг (хотя в нем родился) и евреев. Из последних – особенно композитора Мендельсона. Когда он писал «Летучего голландца», его еще не осенило, что все то, чего он не любит, взаимосвязано и образует некое подобие паутины: все несправедливости – от евреев, особенно от живущего в Лейпциге композитора Мендельсона. К этому кардинальному выводу он пришел в более зрелые годы. Покамест же Вагнер создавал в стране и в опере революционную ситуацию, дирижировал оркестрами и смутьянами, писал пышные симфонии с вокалом и исполнял их в оперных театрах, к великому изумлению великого немецкого композитора Брамса, который никогда не мог до этого додуматься. Лев Толстой, зайдя в театр, когда там давалась вагнеровская вещь, испугался свободно разгуливавшего по сцене картонного дракона с зелеными лампочками в глазницах и убежал куда глаза глядят, а именно писать о «Крейцеровой сонате» Бетховена как о первом, робком ростке музыкальной эротики. Ромен Роллан же, ознакомившись с вагнеровскими впечатлениями Толстого, сделал вывод, что Толстой имел право на свое особое мнение, поскольку не любил даже Шекспира, и что, наоборот, это особое мнение Толстого является доказательством того, что Вагнер – лучший оперный композитор всех времен. В примечании, однако же, Ромен Роллан оговорился, что лучше бы Вагнер называл свои оперы симфониями, и посоветовал слушать их закрыв глаза. Странные и, заметим, очень связные мысли бродят в головах у великих людей.
Стол накрыт. Волны, заглядываясь на заметную здесь отовсюду Столовую гору, готовятся закусить безрассудным судном, зеленеют от радостного предвкушения, хрипят клочковатой ватной пеной. Тучи царапаются о верхушки мачт, паруса спущены, судно кренится, прижимается к воде, ищет у нее спасения. Люди вцепились в ванты – страшнее всего оказаться смытым за борт, часть матросов в трюме – откачивают набравшуюся воду. Ветер хлопает над кораблем огромной хлопушкой.
Такую картину видел Кеес ван дер Вейде, когда пробирался на мостик по накренившемуся на правый борт кораблю. Капитан оказался в каюте, он удалился сюда, как только вышли из бухты, словно не хотел помогать кораблю в его борьбе со стихией. Он сидел на койке, привязав себя поясом к брусу. В руке у него была бутылка рома. Ясно было, что он только что из нее пил.
– Кто это? – спросил он, когда отворилась дверь и в каюту хлынули брызги. – А-а… – протянул он, узнав ван дер Вейде. – Плохая сегодня погодка…
– Еще не поздно вернуться, капитан. Зачем только мы вышли из бухты?…
– Так надо, Кеес. Donnerwetter, я побился об заклад, что обогну мыс именно в бурю.
– Из-за какого-то пустячного спора!
– Спор не пустячный, хотя я был очень пьян, когда заключал пари. Знал бы ты, какова моя ставка!
– Но мы все равно не сможем обогнуть мыс, капитан. Дует ост, встречный ветер.
– Поставь брамселя.
Ван дер Вейде дико воззрился на капитана. Отдавать подобный приказ было равносильно команде «Идти ко дну».
– Ну, я пошутил, – пошел на попятную капитан, заметив, какими глазами смотрит на него помощник. – Но мы должны обогнуть мыс, Кеес, придумай что-нибудь.
Но какие бы маневры ни пытался совершить ван дер Вейде, тяжелый, не слушавшийся руля барк каждый раз относило на запад.
Молодой офицер теперь послал рапортовать в капитанскую каюту боцмана. На сей раз, кроме самого Фалькенберга, здесь были горбоносый лекарь и – боцман даже не поверил своим глазам – кок-малаец. Эти двое очень странно посмотрели на вошедшего в каюту Дирка.
– Ну, докладывай, Дирк Слоттам, – приказал капитан и сжал горлышко бутылки так, что рука его задрожала. – Удалось ли нам обогнуть мыс?
– Нет, ветер оказался сильнее нас, – вздохнув, ответил боцман.
– Сколько попыток мы сделали?
– Три, мой капитан. Но всё без толку.
– Три попытки, – в один голос сказали лекарь и кок, и глаза их в полутьме зазеленели рысьим блеском. – Ты проиграл спор, капитан. Теперь корабль наш!
Они встали, воздели руки – и как будто стали расти. Сама каюта стала просторнее, стены ее озарились странным зеленым светом. Лица кока и лекаря, хорошо видные теперь, оказались нарумяненными, как у женщин, брови были подведены, губы алели. Рубины в перстнях на пальцах этих двоих испускали красные лучи, плясавшие по потолку, по стенам, по столу. Такой луч попал на лицо Дирка, и боцман почувствовал: с ним творится что-то странное, по спине бегают мурашки, ноги холодеют.
Капитан, похоже намеренно напившийся до полного нечеловеческого спокойствия, бесстрастно взирал на эту игру теней.
– А кому из нас достанется капитан? – металлическим голосом спросила фигура, бывшая ранее коком, и вытянула длинный скрюченный указательный палец. – Спорила с ним я.
– Он достанется мне, – выкатила белые шары глаз другая фигура, и Дирк подумал: она напоминает короля Филиппа Второго, только в женском платье. – Сейчас увидишь.
Они стали играть в кости, и при каждом броске судно трещало по швам.
– Да, Смерть, он достался мне, – сказал прообраз Филиппа Второго.
Другая фигура швырнула кости на стол так, что ножка подломилась и все полетело на пол. Только сейчас Дирк понял: шторм прекратился, потому что качки уже не было.
И тут прямо на него устремились рубиновые лучи перстней, и Дирк увидел лица, страшнее которых никогда в жизни не видел.
– Тогда, может быть, этот мой? – со змеиной улыбкой спросила Смерть.
– Нет, его ждет та же участь, что и всех остальных на этом судне. Теперь корабль мой. Навсегда.
И Смерть исчезла, погасла, как фонарь. А вторая фигура обратила свой застывший королевский взор на Дирка.