Заходил по скрипучему полу, спугивая маленьких рыжих бабочек. Взглядывал на щит и отводил глаза. Иногда шёпотом говорил сам себе, взмахивал рукой и наклонял голову. Замолкал, подходя к столу. Поднимал руку с кремнем. И останавливался.
— Можно бы и начать, — бормотал. Но не решался.
Присел у стола, перебирая осколки и глядя на полукружия радуг. Время ещё есть, просто надо собраться с силами. Забыть о девушке в углу, о времени и вороньих перьях знака. Успокоиться, разбирая прозрачные пластинки, — крупные в одну сторону, мелкие в другую. Угловатые отдельно от круглых. Посчитать всё. Обточить горсть таких, чтоб были клинышком. Он увидит, обязательно увидит рисунок. Или вождь с позором изгонит его из деревни, а как же она? Ведь всё из-за неё и началось!
Оглянулся на темный свёрток в углу, укутанный в циновку.
Будто услышав его мысли, спящая заворочалась, простонала непонятное. И мастер застыл, вспоминая, как кричали женщины в деревне, когда он рассекал кожу на худом плече. Нельзя беспокойно думать о ней, нельзя. Наверное, она из древнего племени людей-рыб, это видно по цвету кожи. И говорит на чужом языке. Нет плавников, но сколько лет прошло с тех пор, как видел прапрадед Онны живого человека-рыбу? Может быть, они стали другими, уйдя жить в глубину или в дальнее море. А плавники, по преданиям, были только у мужчин, они жили в море и приходили к женщинам на мелководье только за любовью. Зато их женщины умели плакать ливнем над всем берегом и сердиться ветром до середины моря. Но когда смеялись… Онна в молодости похожа была на женщину-рыбу, так ему нравилось думать. От её улыбки Большая Мать вставала раньше.
Тихо подойдя к спящей, сел на корточки. Увидит ли он её улыбку? Или она, придерживая повязку на плече, так и будет жечь его взглядом?
За головой запилил сонный сверчок. В дыре мигали звёзды. Совсем скоро они скроются за толстыми тучами надолго. Будет идти длинный дождь, шуршать, рассказывать свои мокрые сказки.
Мастер закрыл глаза, но вместо рисунка на щите увидел — девчонок с деревянными шпильками в черных волосах, парней с ножными браслетами, женщин с младенцами, и в углу, на корточках, мужчин с трубками, обсуждающих будущую охоту. В сезон дождей в лес идти нельзя, вода с неба скрывает тропы и может забрать в чужие места, да и незачем идти — зверье на это время уходит. Ходить можно только в гости, перебегая по мосткам из дома в дом. Да ещё к реке, за рыбой. Но под небесной водой ходить к речной воде… Кто пойдёт? Только несколько рыбаков. Остальные бездельничают, дожидаясь небесного света.
Тяжело лететь, если одно крыло висит и тянет вниз. Можно поворачивать голову, разглядывая землю внизу то одним круглым зрачком, то другим, но каждое движение, каждый взмах крыльев приносит боль. А раньше летала и не думала как…
В плечо будто вгрызся зверь, и Лада вскрикнула, глядя в темноту. На чёрном лениво помигивали звёзды. Заворочалась, взмахнула руками, будто и правда собралась лететь, и снова вскрикнула, неловко повернувшись. Здоровой рукой ощупала лицо, стащила накинутый край ткани со рта и подбородка. Онемевшие пальцы слушались плохо, кровь побежала муравьями, покусывая изнутри. На шее свободной петлёй лежащая грубая верёвка сгорбилась узлом. Лада притихла и стала дёргать и тянуть узел. Когда пальцы срывались, рука падала на пол с глухим стуком, как мёртвое мясо. Каждый раз она замирала, но только сверчок пилил и пилил где-то над головой, и далеко крошечно лаяла собака.
— Звери, трава, люди, вода, — прошептала и удивилась мимолётно, вроде не помнила такой песенки, может, из самого детства всплыла?
— Живите на воле, бегайте в поле… — присказка успокаивала, узел становился рыхлым, верёвка двигалась под оживающими пальцами. Лада бережно подняла вторую руку и, стараясь не тревожить плечо, помогала здоровой.
Верёвка соскользнула, щекоча кожу. Теперь можно сесть.
Темнота оказалась неровной, как драная тряпка, в дальнем углу плясал красный огонёк. Мигал и дёргался, умирая. Лада сидела, привыкая глазами и ноющей спиной. Сжала ноги, почувствовав, скоро захочет в туалет, но пока терпится. Ноги… На них тоже верёвка, но теперь проще. Нагнувшись, распутала неровные, наспех вязанные узлы, и села боком, глядя в красноватые сумерки. Боялась: выскочит этот, что поил из миски, тряся длинными волосами. Но в тишине лишь собачий лай, такой дальний, что казалось: собака меньше громкого сверчка в углу.
Трогая пол здоровой рукой, встала на колени. Подниматься во весь рост страшно. И ноги затекли. Плечо дёргало. А еще чесалось, как заживающая ссадина. Она скосила глаза на толстый нарост повязки. Посмотреть? Но если перевязано, то пусть пока.
…Есть хочется очень.
Опираясь, села на корточки и застыла, раздувая ноздри. Запахи бродили вокруг и были раздражающе незнакомы. Наверно, трава пахнет, листья. Ещё что-то, как в клетке у зверья, но не противно, а скорее сладковато, как от тёплой шерсти. Только запах дождя, шедший со стен и из дыры в крыше, был просто запахом сырой тёплой воды. Ещё пахло жжёным, как бывает, когда заливаешь костёр.
Глаза привыкли к красноватому сумраку, и она медленно встала, глядя рядом с умирающим огоньком. Детали. Широкая поверхность стола, низкого, за таким только на полу сидеть. Грядами на нём маленькие вещи по краям, а вся середина занята плоским куполом. Огонёк взбирался по круглому боку и соскальзывал, не освещая целиком. А за ним, — Лада вытянула шею и покачнулась на немеющих ногах, — мерцали, кидались друг в друга полукружия радужного света, пересекаясь, плели в тёмном воздухе узоры. Не исчезали.
Она сделала шаг, другой, поводя перед собой рукой. Подошла ближе. Взгляд скользнул по чёрному куполу и на другой стороне упал в аккуратно разложенные кучки перламутровых осколков. Большие и поменьше, они лежали тихо и неподвижно, а на высоте растопыренной ладони, прямо в воздухе, дрожал радужный свет. Это было так неожиданно и красиво, что Лада почти забыла о плече, и о том, что надо бояться того, чёрного. Стояла, покачиваясь, переглатывала ссохшейся глоткой и смотрела.
Ририкнул сверчок, залаяла собака, прочирикала над крышей сонная птица. И всё.
…Мастер во сне не летал. Ему виделось, что сердце и глаза вынуты, лежат на горячем песке, у самой кромки воды. А из зарослей, где появилась узкая тропа, по которой нельзя, уже шуршит, мелькая среди ветвей, блестящая длинная шкура. Поднимается над горбатой зеленью голова цвета мокрой глины и сверкает на солнце язык-плётка.
Мастер стоит у толстого дерева и видит, хотя глаза его на песке. Хочет крикнуть: пусть дети бегут домой, к матерям, но из раскрытого рта — только шипение. И змеиная голова, блестя жёлтыми и чёрными узорами, поворачивается — сейчас увидит его, стоящего бесполезно…