– Мои, – сказал он, – величиной с кленовый лист, с бешеными глазами и огромными усищами. Они щелкают зубами, как табачные черви, и вечно чем-то недовольны.
Я описала ему омароподобных тварей, притязавших на мою подушку.
– Я пыталась прогнать их зонтиком, но они отобрали его у меня и использовали в качестве тента, – сказала я.
– Хорошо, что вы отказались от дальнейшей битвы, – сказал Клеменс– Я слышал от надежных свидетелей, что эти твари часто обгрызают ногти на ногах у спящих матросов. Поэтому я и предпочел спать здесь под дождем.
Подобной дурацкой болтовней мы и занимались весь вечер.
В пять утра корабль прибыл в Лахаину, самое большое селение на зеленом острове Мауи, и мистер Клеменс одним из немногих выразил желание сойти на берег. На наше с ним несчастье, капитан «Бумеранга» распорядился отправить только ряд припасов, и корреспонденту осталось стоять на палубе и развлекать меня рассказами о своем посещении этого благоухающего сандалом острова три месяца назад.
Мы покинули Мауи в самом начале дня и сразу обнаружили, что пролив между этим островом и его старшим братом на юге опаснее для плавания, чем все воды, которыми мы плыли ранее. Пересечение его заняло у нас почти шесть часов, в продолжение которых большинство пассажиров жестоко страдало от морской болезни. Мистер Клеменс, как и я сохранявший относительную бодрость, признался со своим неподражаемым «остроумием», что «вытошнил свое», когда работал штурманом на Миссисипи еще до войны.
Я спросила, почему он сменил это ремесло на журналистику. Облокотившись на перила и закурив очередную удушливую сигару, мистер Клеменс с неожиданной серьезностью ответил:
– Будь моя воля, никогда бы этим не занялся – я имею в виду литературу. Я искал честную работу – пусть Господь сделает меня методистом, если я говорю неправду. Искал, но не нашел и поддался искушению легкой жизни.
Тогда я спросила, жалеет ли он о своей прежней профессии. Вместо очередной неуклюжей остроты рыжеволосый корреспондент вгляделся в океанскую даль, словно различал на горизонте что-то, скрытое не пространством, а временем.
– Я любил работу штурмана, как, может быть, больше никогда и никого не полюблю, – сказал он взволнованным голосом. – На реке я был свободен, как только может быть свободно человеческое существо. Я никем не командовал и никому не подчинялся.
Удивленная его искренностью, я спросила:
– Так, по-вашему, река прекраснее этого не такого уж Тихого океана?
Мистер Клеменс глубоко затянулся своей ядовитой сигарой.
– Мои первые дни на реке были не менее прекрасны, чем прогулка по Лувру, мисс Стюарт. Повсюду меня поджидала красота, и я был не совсем к этому готов – как сказал ковбой, найдя змею в своем сапоге. Но когда я приобрел опыт, эта красота пропала.
– Сделалась привычной? – предположила я.
– Нет. – Мистер Клеменс швырнул остатки сигары в океан. – Просто я узнал язык реки.
Я смотрела на него, не понимая.
Он опять улыбнулся своей широкой мальчишеской улыбкой:
– Река как книга, мисс Стюарт. Как древний, но недавно открытый манускрипт, написанный на мертвом языке. Когда я изучил этот язык – язык опасных плавучих коряг, тайных мелей и лесистых берегов, которые я помнил не из-за их красоты, а из-за опасности, что подстерегала судно возле них, – эта книга открыла мне свои тайны и красота ее померкла, как будто не существовала без тайн.
Признаюсь, что преображение джентльмена из хамоватого писаки во вдохновенного поэта на какое-то время лишило меня дара речи. Возможно, мистер Клеменс заметил это или же его увлек поток собственной фантазии – во всяком случае, он выудил из кармана еще одну сигару и взмахнул ею, как волшебной палочкой.
– В любом случае, мисс Стюарт, река могла убить вас – мог взорваться котел, или мель могла в одну секунду пропороть днище парохода, – но не заставляла выворачиваться наизнанку, как этих бедняг пассажиров.
После этого я оставила мистера Клеменса и вступила в оживленный разговор с Томасом Лайменом, мистером Вендтом и преподобным Хеймарком о миссионерах и эффекте их деятельности на островах. Мистер Вендт и мистер Лаймен придерживались новомодной точки зрения, согласно которой миссионеры оказали исключительно дурное влияние на экономику и быт Гавайев, а преподобный Хеймарк защищал традиционный взгляд – островитяне были язычниками и людоедами, пока его отец и братья поколение назад не приобщили их к благам цивилизации. Когда дискуссия зашла в тупик, я невольно подумала, что сказал бы по этому поводу мистер Клеменс. Но он устроился на матрасе в тени брезента и проспал весь день, пока не спала жара.
К концу дня мы увидели остров Гавайи, но плотные облака скрывали все, кроме покрытых снегом вершин двух могучих вулканов. Одна мысль о снеге в таком климате наполнила меня любопытством, и я готова была нарушить клятву, данную моим друзьям-миссионерам в Гонолулу, которые заставили меня пообещать, что я ни в коем случае не буду подниматься на Мауна-Лоа или на его брата-близнеца.
Было уже темно, когда мы встали на якорь в Каваихаэ на северо-западном берегу острова. Снова произошел обмен почтой и грузами, после чего мы двинулись дальше по проливу, отделяющему Гавайи от Мауи. Хотя небо было чистым, а звезды – более яркими, чем даже в Скалистых горах, – море волновалось еще сильнее, превратив спальное помещение внизу в настоящую юдоль страданий. В ту ночь не было бесед на палубе с мистером Клеменсом или с кем-либо еще; я заняла матрас возле вентилятора и провела следующие семь часов, хватаясь за все подручные предметы, чтобы не сползти на корму. Тем не менее, проснувшись, я обнаружила, что матрас вместе со мной все же отползал к перилам, но вернулся на прежнее место, когда корабль сменил курс. Я начала понимать, почему его назвали «Бумерангом».
Встало солнце во славе лучей и радуги, и море тут же успокоилось, будто разглаженное невидимой рукой. Теперь северо-восточный берег лежал перед нами как на ладони, разительно отличаясь от покрытого черной лавой северо-западного берега, который мы видели накануне. Здесь все сияло тысячей оттенков зелени – от изумрудного до тускло-бурого, а вдали возвышались зубчатые скалы, тоже покрытые зеленью, которая непонятно как держалась на такой крутизне. Скалы прорезали причудливо извивающиеся ущелья, из которых с высоты не меньше тысячи футов стекали искрящиеся на солнце водопады.