В тот вечер примерно за полгода до двадцать седьмой годовщины с того дня, когда Джордж Денбро повстречал клоуна Мелочника, Стэнли и Пэтти сидели в своем уютном домике в пригороде Атланты. Пэтти возлежала перед телевизором в уютном семейном кресле на двоих, распределяя свое внимание между шитьем и любимой передачей «Семейные ссоры». Она обожала Ричарда Доусона и полагала, что его неизменный атрибут — цепочка для часов — придает ему на редкость сексапильный вид. Ей нравилась эта передача еще и потому, что она почти всегда получала из нее самые точные ответы на все семейные темы (в «Семейных ссорах» давали не правильные ответы, а самые расхожие, общие). Пэтти как-то поинтересовалась у мужа, почему вопросы, которые кажутся ей такими простыми, оказываются столь сложными для семей, принимающих участие в телевизионной игре.
— Когда на тебя нацелены юпитеры, отвечать куда труднее, — сказал Стэнли, и ей показалось, что лицо его помрачнело. — Все оказывается гораздо труднее, когда происходит не понарошку, а всерьез.
— По-видимому, это очень верно, — решила Пэтти. Стэнли иногда глубоко понимал природу человека, гораздо тоньше и глубже, чем его старый приятель Уильям Денбро, разбогатевший на низкопробных книжонках, нашпигованных всякими ужасами. Его книги апеллировали к самым низменным инстинктам.
Впрочем, нельзя сказать, что Урисы испытывали какие-либо финансовые трудности, грех было жаловаться. Жили они в прекрасном пригороде; домик, который они купили в 1979 году за 87 тысяч долларов, теперь легко в любой момент можно было продать за 165 тысяч. Нет, Пэтти вовсе не хотела продать этот дом, но согласитесь: всегда приятно располагать столь утешительными сведениями. Иногда, правда, когда Пэтти возвращалась домой на своем «вольво» (у Стэнли был «мерседес») и видела свой уютный и красивый дом, она размышляла: «Кто здесь живет? Как это кто? Я, госпожа Стэнли Урис». Но эта мысль не давала ей удовлетворения, к ней примешивалась столь непомерная гордость, что порой она даже отравляла Пэтти самочувствие. Когда-то давным-давно жила на свете восемнадцатилетняя девушка Патрисия Блюм, которой отказали в приглашении на торжественный вечер после бала в колледже — он должен был состояться в городском клубе Глойнтона, штат Нью-Йорк, — отказали потому, что ее фамилия звучала неблагозвучно: «блюм-плюм-плюх». В 1967 году она была тощей — кожа да кости — девушкой, и в довершение ко всему ее называли жидовкой. Конечно, такая дискриминация была вопиющей, теперь, слава Богу, с нею покончено. Покончено, но не все так просто. В глубине души Пэтти никогда не забудет испытанного унижения. Там, в потаенных уголках сознания она всегда будет возвращаться к машине в обществе Майкла Розенблюма, слушать, как хрустят по гравию ее туфли-лодочки и его взятые напрокат парадные ботинки, — возвращаться к машине, которую Майкл одолжил на вечер у своего отца и которую он перед поездкой целый день мыл и чистил. В глубине души она все время будет идти рядом с Майклом, одетым в белый, взятый напрокат парадный пиджак, — как он белел в ту теплую весеннюю ночь! На ней было бледно-зеленое вечернее платье, про которое ее мать говорила, будто в нем она похожа на русалку. Русалка-жидовка — довольно забавное сочетание! Они шли и смотрели в небо, и она не плакала. Нет, в ту ночь она не плакала, но хорошо понимала, что на самом деле их возвращение к машине отнюдь не прогулка, — они трусливо прокрадывались к ней, как никогда сознавая, что они евреи, испытывая на людях те же чувства, что и ростовщики или же люди, едущие в товарном вагоне для скота; эти люди остро сознавали, что у них неопрятный, засаленный вид, длинные носы, желтовато-бледная, болезненного цвета кожа, что они «шимми» — евреи, над которыми каждый волен поиздеваться, каждый может их высмеять, а они хотели бы разозлиться, но даже на это не были способны, злость появилась позднее, когда от нее уже было мало толку. В тот момент она могла чувствовать только стыд и боль. А потом кто-то засмеялся им вслед. Звонкий щебечущий смех, точно фортепьянный пассаж.
И только в машине она дала волю слезам, и, уж конечно, русалка «шимми» разревелась вовсю. Майкл Розенблюм неуклюже обнял ее за шею, пытаясь успокоить, но она мотнула головой и стряхнула его руку. Ей было стыдно, гадко. Она чувствовала себя жалкой.
Дом, красиво обрамленный живой изгородью тисов, немного скрашивал грустные воспоминания, но не рассеивал их. Боль и стыд не прошли бесследно, Пэтти чувствовала их и теперь в этом тихом благополучном районе с прилизанными улицами, и то, что местное общество не принимало ее и мужа, так раздражало Пэтти, что даже бесконечная хрустящая гравиевая дорожка к дому не могла рассеять неприятные мысли. Они со Стэном не были даже членами местного клуба, хотя метрдотель в ресторане всякий раз почтительно говорил им: «Добрый вечер, мистер Урис, мое почтение, миссис Урис». Бывало, возвращаясь домой на своем «вольво» модели 1984 года, она смотрела на дом на фоне зеленой лужайки и часто, очень часто вспоминала тот звонкий смех, летевший ей вдогонку. Тогда в душе она тешила себя надеждой, что девица, прыснувшая со смеху при виде ее, Пэтти, теперь живет в какой-нибудь грязной дыре с мужем-неевреем, который бьет ее смертным боем, что у этой девицы уже трижды были выкидыши, что муж изменяет ей со шлюхами и что на языке у нее киста.
Она, бывало, ненавидела себя за такие жестокие мысли, давала себе обещание исправиться — бросить пить коктейли, вызывающие у нее горечь и злобу. Случалось, она излечивалась от этих мыслей на долгие месяцы. Тогда она думала: «Быть может, все это наконец в прошлом. Ведь я уже не та восемнадцатилетняя девчонка. Я взрослая женщина, мне тридцать шесть лет. Девушка, изо дня в день слышавшая хруст гравия на дорожке, девушка, стряхнувшая с себя руку Майка Розенблюма, когда он пытался ее утешить, — стряхнула потому, что это была рука еврея, — та девушка, можно сказать, канула в прошлое, ведь с той поры прошло полжизни. Глупой русалочки больше нет. Теперь я могу забыть ее и просто быть самой собой. Ну, хорошо. Ну и отлично». Но потом, когда она оказывалась где-нибудь, например, в супермаркете, и внезапно слышала где-то рядом смех, у нее начинало колоть в спине, соски отвердевали, она чувствовала резкую боль, руки сжимались; Пэтти стояла, вцепившись в магазинную тележку, и думала: «Кто-то, видно, насплетничал, что я еврейка, что я посмешище с большим носом-рубильником, что Стэнли тоже не кто иной, как еврей-выскочка. Да, он бухгалтер — евреи, как правило, хорошо считают, нас пустили в их клуб, пришлось пустить, еще в 1981 году, когда такой же еврей-выскочка, гинеколог, выиграл судебный процесс, но все равно смеются над нами, выставляют на посмешище». Или стоило лишь услышать хруст гравия на дорожке к дому, как она сейчас же вспоминала себя: «Русалка! Русалка!»