– Он говорил, в чем она так невозможно педантична?
Между ведьмами существовала некоторая сдержанность в обсуждении сексуальных вопросов, но Сьюки нарушила и этот запрет, признавшись:
– Она ничего для него не делает, Лекса. И до того, как пойти в духовное училище, он вел довольно беспорядочную жизнь, так что знает, что теряет. Он до сих пор хочет уйти и присоединиться к Движению.
– Поздно. Ему за тридцать. Движению он не нужен.
– Он это знает. Презираетсебя. Ну не могу же я все время ему отказывать, он такой жалкий, – воскликнула Сьюки протестующе.
От природы они обладали целебной силой, и если общество обвиняло их в том, что они разбивают супружеские союзы, вступая в разрушительную связь, затягивают узел, который приводит к импотенции или эмоциональной холодности внутри семей, кажущихся крепкими в своих домах с темными окнами под прочными крышами, и если мир не просто обвинял, но сжигал их заживо языками негодующего общественного мнения, то это цена, которую они должны были платить. Это было их главное инстинктивное стремление – желать исцелить, поставить припарки покорной плоти на рану мужского желания, подарить его скованному духу восторг созерцания того, как ведьма выскальзывает из одежды и ходит нагая по комнате мотеля среди безвкусной мебели. Александра отпустила молодую женщину, продолжающую служить Эду Парсли, без слова упрека.
В тишине своего дома, оставшись одна без детей еще на два часа, Александра боролась с депрессией, шевелясь под ее тяжестью, как медлительная и уродливая рыбина в морской глубине. Она чувствовала, что задыхается от своей ненужности и бесполезности этого фермерского дома постройки середины девятнадцатого века, дома с затхлыми тесными комнатами и запахом линолеума. Чтобы поднять себе настроение, она подумала о еде. Все сущее, даже огромные морские слизни, питается; питание – это жизнь, и зубы, и копыта, и крылья эволюционировали за миллионы лет маленьких кровавых битв. Она приготовила себе сандвич с кусочками грудки индейки и латуком на куске диетического хлеба с отрубями, все это было привезено утром из малого супермаркета «У залива» вместе с чистящим средством для посуды «Комет и Калгонайт» и свежим номером «Уорд». Множество утомительных шагов, которые ленч включает в себя, почти сокрушили ее – нужно взять мясо из холодильника и распечатать упаковку, найти майонез на полке, где он прячется среди банок с джемом и салатным маслом, разорвать ногтями упаковку из пластика на головке латука, выложить все эти ингредиенты на стойке рядом с тарелкой, достать нож из ящика стола, чтобы размазать майонез, найти вилку, выудить длинное копье маринованного огурца из широкой банки, где семена замутили зеленую жидкость, а потом приготовить кофе, чтобы перебить запах индейки и огурца. Каждый раз, когда она клала обратно на место в ящик маленькую пластмассовую мерку для кофе, несколько кофейных зерен скатывалось в щель; если бы она жила вечно, эти зерна превратились бы в гору, цепь темно-коричневых Альп. Везде в этом доме ее окружал неистребимый налет грязи: под кроватями, за книгами, между позвонками радиаторов. Она убрала все продукты и посуду, утолив голод. Навела порядок. Почему необходимо спать в кровати, которую надо убирать, а есть в посуде, которую надо мыть? Хорошо было женщинам инков. Александра действительно была, как сказал Ван Хорн, высокоорганизованным существом, роботом, рассчитывающим каждое привычное движение.
Александра росла нежно любимой дочерью в городке на гористом Западе с главной улицей, похожей на широкое пыльное футбольное поле. Аптека и продуктовый магазин, магазин «Вулвортс» и парикмахерская были разбросаны по нему, как пятна креозота, отравляющие землю. Она была чудесным грациозным ребенком, любимицей семьи, окруженной скучными братьями, обреченными тянуть ярмо своего пола. Ее отец торговал джинсовой одеждой «Ливайс» и, возвращаясь из деловых поездок, оглядывал Александру, как нежный стебелек с появляющимися каждый раз новыми лепестками и побегами. Вырастая, маленькая Сэнди отбирала здоровье и силу у увядающей матери, как когда-то высасывала молоко из ее груди. Как-то раз, катаясь верхом, она разорвала девственную плеву.
Александра училась ездить на длинных сиденьях мотоциклов, держась так крепко, что на ее щеке оставались отпечатки заклепок с куртки мальчика. Мать умерла, и отец послал ее учиться на восток в колледж – консультант ее средней школы обратил его внимание на основательно звучащее название «Женский колледж штата Коннектикут». Там, в Нью-Лондоне, будучи капитаном команды хоккея на траве и специализируясь в области изящных искусств, она сменила за год множество нарядов и в июне, в конце первого учебного года, оказалась однажды вся в белом, а потом дамские платья безвольно повисли в ее гардеробе. Она познакомилась с Озом на Лонг-Айленде, их обоих пригласили покататься на яхте; он много пил из хрупких пластиковых стаканчиков, крепко держа их в руках, и не казался ни пьяным, ни возбужденным, в отличие от нее, и это произвело на нее впечатление. Оззи тоже был восхищен ее полной фигурой и западной мужеподобной походкой. Ветер переменился, парус захлопал, судно отклонилось от курса, ободряющая усмешка вспыхнула на его порозовевшем от солнца и выпитого джина лице; у него была кривая застенчивая улыбка, немного похожая на улыбку ее отца. Она упала в его руки и смутно ощутила, что из этого падения от их совместных усилий может возникнуть новая жизнь. Она взвалила на себя материнство, клуб садоводов, гараж и вечеринки. Пила утренний кофе вместе с приходящей домработницей и ночной коньяк со своим мужем, ошибочно принимая его пьяное вожделение за примирение. Мир вокруг нее рос – ребенок за ребенком выскакивал между ног. Они сделали пристройку к дому, Оззи доплачивали за инфляцию – каким-то образом она питала свой мир, но он ее больше не поддерживал. Ее депрессия усиливалась. Врач прописал ей тофранил, психотерапевт – психоанализ, священник – и то и другое. Они с Озом жили тогда в Норвиче, в доме был слышен звон церковных колоколов, и, пока дети не вернулись из школы, Александра лежала в постели длинными темными вечерами, принимая каждый удар, чувствуя себя такой же разбитой и дурно пахнущей, как старая калоша или шкурка белки, задавленной на шоссе несколько дней назад.
Девушкой, лежала она на кровати, в их чистом городке, возбужденная собственным телом, явившимся ниоткуда, чтобы связать ее дух; она изучила себя в зеркале, увидела ямочку на подбородке и забавную ложбинку на конце носа, отошла, чтобы оценить покатые широкие плечи, груди, похожие на тыквы, и небольшую перевернутую чашу живота, светящегося над застенчивым треугольным кустиком и крепкими округлыми бедрами. И решила быть в согласии со своим телом; оно могло быть и хуже. Лежа на кровати, она любовалась своей лодыжкой, поворачивая ее в свете, льющемся из окна, – упругим блеском выступающих под кожей костей и мышц, бледно-голубыми венами с магически движущимся по ним кислородом – или гладила свои предплечья, мягкие, округлые, суживающиеся к запястью. Потом, ближе к середине семейной жизни, ее собственное тело ей опротивело, и попытки Оззи заниматься с ней любовью казались недоброй насмешкой. Оно было телом вне дома, за окнами, избитое светом, изрешеченное водой, листообразной плотью кого-то другого, к которой льнет красота мира; ко времени развода она как будто вылетела в окно. На утро после постановления о разводе, встав в четыре часа, она выдергивала мертвые кусты гороха и распевала под луной, под светом этого твердого белого камня с наклоненным печальным бесполым лицом – небесным ликом над кошачье-серым цветом зари на востоке. У этого другого тела тоже была душа.
Сейчас мир лился сквозь нее, опустошенную, как сквозь трубу. Женщина – это дырка. Александра прочла это когда-то в мемуарах проститутки. На самом деле ей казалось, что она, скорее, губка, тяжелая, хлюпающая, лежащая на кровати и вбирающая из воздуха всю тщету и невзгоды: войны без победителя, когда болезни побеждены, и умереть все мы можем только от рака. Дома ее дети будут шуметь, неловкие и беспомощные, повиснут на ней, заглядывая в лицо, прося пищи, и они найдут не мать, а испуганное толстое дитя, подурневшее и поглупевшее, больше не удивляющее своего отца, чей прах развеяли два года назад с самолета над его любимым горным лугом, где семья когда-то собирала полевые цветы – альпийские флоксы и «летчики» с их пахнущими скунсом листьями, акониты и до декатеоны, горные лилии, которые цветут в сырых местах, оставшихся после сошедших снегов. Ее отец брал атлас растений, а маленькая Сандра приносила ему свежесорванные жертвы, чтобы он определил их названия, нежные цветы со скромными, бледными лепестками и стеблями, холодными, как казалось девочке, оттого, что они пробыли всю ночь в горах на холоде.
Ситцевые шторы, которые Александра и Мейвис Джессап, разведенная декораторша из «Тявкающей лисицы», повесили на окнах спальни, были в крупных розовых и белых пионах. Складки драпировок образовали из этого узора отчетливое лицо клоуна, злое бело-розовое лицо с маленькой щелью рта; чем больше Александра смотрела, тем больше появлялось таких же зловещих клоунских лиц, хор клоунов среди наложений пионов. Это были дьяволы. Они усиливали ее депрессию. Она подумала о своих малышках, ждущих, когда их изгонят из глины, они были ее воплощениями – сырыми, бесформенными. Рюмка и таблетка могли ее взбодрить и оживить, но она знала этому цену: ей станет хуже два часа спустя. Ее бессвязные мысли притягивались, как колдовским челноком и синкопированным звуком машин, к старой усадьбе Леноксов и ее обитателю, темноволосому принцу, взявшему двух ее сестер, будто нанося ей умышленное оскорбление. Но даже в этом ощущалась какая-то непростая игра, желание испытать ее дух. Она тосковала по дождю, видела его движение над пустотой потолка, но, когда выглянула в окно, не заметила никакой перемены в безжалостно ясной погоде; Клен напротив покрыл оконные стекла золотом, последним сиянием отживших листьев. Александра лежала на своей постели, несчастная, под тяжестью всей этой непрекращающейся бесполезности мира.