А потом я заметила в одном углу почти скрытое в толпе лицо в белой шелковой маске, увенчанной султаном из перьев, в прорезях которой виднелись глаза Клариссы Виго. Эти-то глаза и убедили: я ничего себе не вообразила. На меня был нацелен тот же пристальный, злобный взгляд сверкающих глаз, исполненных жаждой мести и ненавистью, а еще ужасающим злорадством. Эти глаза, казалось, уставились прямо на меня, чуть ли не в душу заглядывали, и одновременно указывали на что-то. Как могли они смотреть в два места разом?..
Я проследила за их взглядом. И увидела.
В одной из гондол, ближе к краю, стоял мужчина в черном плаще и шляпе-треуголке. Стоял меж двух других, чьи лица полностью закрывали маски. Один держал его за руку, другой словно бы подталкивал вперед. Черная вода рябила под слегка покачивавшейся гондолой. Голова мужчины была обращена ко мне. Выражение его мертвенно-бледного лица внушало ужас — сплошной страх и отчаянная мольба. Он старался вырваться. Молил о спасении. Он не хотел оставаться в гондоле рядом с теми, другими.
Ошибиться не представлялось возможным: это мой муж, — но когда я видела венецианскую картину в последний раз, его на ней не было, в этом я не сомневалась, как в самой себе. Мой муж оказался на полотне, написанном за двести лет до наших дней. Я тронула холст пальцем, но нет, он был чист и сух. Никаких признаков, что в последнее время здесь что-то было дописано или изменено, и я больше не чувствовала замаха масляной краски, столь едкого всего несколько мгновений назад.
Потрясенная, истерзанная болезнью и горем, я бессильно присела в этой сумрачной комнатушке. Случившееся не поддавалось объяснению, но я знала: это происки злой силы — и понимала, кто несет за это ответ. И все же не было в этом никакого смысла. До сих пор никакого смысла нет.
Одно я действительно поняла, с каким-то даже облегчением: Лоренс мертв. Как бы, где бы и что бы ни случилось — мертв, будь он «заживо похоронен» на этой картине или в Большом канале. До той поры я — вопреки здравому смыслу — надеялась, что настанет день и я получу весточку с сообщением, что он жив. Теперь эта надежда умерла.
Дальнейшее я помню слабо. Должно быть, отыскала дорогу к своей комнате и легла, но на следующий день проснулась с этой самой картиной перед глазами и заставила себя вернуться и еще раз взглянуть на нее. Ничего не изменилось. В дневном свете, сочившемся сквозь тяжелые занавески, я увидела картину там, где оставила, и лицо мужа — все так же обращенное ко мне и молящее о помощи.
Графиня надолго погрузилась в молчание, совершенно изнуренная. Мы сидели друг против друга, не говоря ни слова, однако я чувствовал близость понимания и собирался рассказать ей о собственных маленьких происшествиях, связанных с венецианской картиной, и о множестве доставляемых ею хлопот.
Я раздумывал, не отправиться ли мне лучше в свою комнату, оставив дальнейшие разговоры на следующий день, когда сил у нее прибавится, но тут голубые глаза открылись и глянули мне в лицо, а графиня произнесла:
— Я должна получить эту картину! — Так неистово и отчаянно, что я оторопел.
— Не понимаю, — отозвался я, — каким образом она ушла из ваших рук и в конечном счете попала ко мне.
Старое личико сморщилось, показались слезы, смягчившие колючий взгляд этих голубых бриллиантов.
— Я устала, — произнесла она. — Вынуждена попросить вас подождать до завтра. У меня больше нет сил рассказывать вам эту жуткую историю. Но меня ободряет сознание, что скоро с этим будет покончено и я смогу обрести покой. Поиск был очень долгим, путешествие почти безнадежным, но теперь ему, кажется, приходит конец. Я готова подождать еще несколько часов.
Сомневаясь, точно ли уловил смысл сказанного графиней, я тем не менее согласился, что она вольна отдыхать сколько пожелает и на следующий день я в любое время в ее распоряжении. Она попросила позвонить Стивенсу, который тут же появился, чтобы проводить меня до моей комнаты. На краткий миг я взял у нее, малой птицей забившейся в громадное кресло, руку и, повинуясь какому-то странному порыву, поднес к губам. Словно перышко поцеловал.
Спал я плохо. Дул ветер, то и дело громыхая запорами, в сознании вновь проносились отрывки необычной истории, рассказанной графиней, и я безнадежно искал всему этому хоть какое-то разумное объяснение. Я бы списал все на ее старость и слабеющую память, если бы не собственные происшествия с картиной. Мне было не по себе в этом доме, история же графини глубоко меня обеспокоила. Слишком хорошо была мне известна яростная сила ревности, питающая жажду мести. Случается такое не слишком часто, но порой, когда чья-то любовь отвергнута и все надежды на совместное будущее предаются ради другого, ярость, гордость и ревность способны причинить безмерное зло. Кто знает, не их ли дело и эти пагубные сверхъестественные деяния?
Однако я здесь абсолютно ни при чем. Мне нечего бояться ни эту брошенную особу, скорее всего давно умершую, ни тем более графиню. И все же, метаясь и ворочаясь всю долгую ночь, казалось, я ощущал, будто и в самом деле одержим чем-то необычным: недаром во мне крепла абсолютная решимость сохранить венецианскую картину. С чего она мне вдруг так безрассудно понадобилась, я не понимал. Картина кое-чего стоила, но бесценной не была. Доставила мне определенные неприятности и беспокойство. Надобности в ней у меня не имелось. Однако, как и на аукционе, когда ко мне приставал потеющий мужчина с одышкой, упрашивая продать ему картину за любые деньги, я вновь преисполнился упрямства, дотоле неведомого. Я тогда картину не продал, и теперь ее не продам и не верну графине. Собственная решимость меня едва ли не пугала: она не имела никакого смысла и, казалось, овладела мною под влиянием какой-то посторонней силы. Ведь графиня, разумеется, позвала меня сюда, чтобы попросить уступить картину. А какая еще могла быть причина? Не мечтала же она просто-напросто рассказать свою историю незнакомцу.
Мы не виделись с ней почти до полудня, и я совершил длительную пешую прогулку по великолепному парку, а потом прекрасно провел время в превосходной и, на мой взгляд, малоиспользуемой библиотеке. За все утро мне попались лишь несколько работников, ухаживающих за парком, да горничных, прибиравшихся в доме, — эти, правда, едва заметив меня, тут же исчезали, будто мыши в норках. Однако вскоре после одиннадцати появился неслышно ступающий Стивенс и известил, что кофе и графиня ожидают меня в утренней комнате.
Он же и проводил меня туда. Комната была восхитительной: вся в весенних оттенках желтого и светло-зеленого, с высокими, выходящими в сад окнами, в которых сейчас сияло солнце. Уму непостижимо, насколько солнечный свет преобразует любую комнату и поднимает дух у вошедшего в нее. От моей усталости после бессонной ночи не осталось и следа, я был рад видеть старую графиню, выглядевшую такой же маленькой и хрупкой, но с лицом более оживленным и бодрым, нежели при свете вечерних ламп.