Павел, не говоря ни слова, вытащил из-за пояса серебряный пистоль, протянул Оводу. Испытал простительное, чуть злорадное, удовлетворение, заметив, как у того изумлённо распахнулись глаза.
- Это… то самое?… — нервно выдохнул седовласый.
- Думаю, это оружие графа Орлова, которым тот уничтожил чуму, — выдержав театральную паузу, проговорил Павел. — Вы же сами побуждали меня верить во всё это. Страус прячет голову в песок, а вы — зарываетесь в миф по самые плечи. Вот и получайте! Это — миф! Меч-кладенец, разящий врага. Готовы выйти с ним на охоту?
- Как вы прошли три километра? — вместо ответа, поинтересовался Овод.
- По подземному коридору… что-то вроде тоннеля, — не стал скрывать управдом.
- И вы вышли именно сюда? Я имею в виду: туда, где мы вас нашли?
- Ну да, — Павел пожал плечами, не понимая, куда клонит седовласый.
- Я не ошибся в вас, — усмехнулся Овод. — Вас как будто притягивает к самому липучему мёду этой трагедии.
- Вы о чём? — управдом поморщился: опять чёртова шарада.
- По нашим данным, вы стали свидетелем выступления одного очень странного типа. До эпидемии он был заурядным оппозиционным политиком — плёлся в последних эшелонах. А сейчас — его как подменили. Воодушевляет на подвиги — в основном, на бойню, — как Ленин с броневика. Откуда-то взялись и голос, и стать. Шныряет в самой гуще болезни, как заговорённый. Стелет мягко, да жёстко спать.
- Что же тут странного? — уточнил Павел. — Может, он как раз один из тех, кого критическая ситуация — мобилизует. Я слышал: такое случается.
- Это верно, — седовласый кивнул. — Странны его всеведение, его защищённость, его популярность, наконец. У него нет доступа к информации, которую он разглашает. У него никогда не было команды, презентовавшей его публике столь успешно. И он прежде, в глазах обывателей, был гороховым шутом, а не героем. С такой славой сложно творить великие дела и воодушевлять сердца. А самое удивительное…. Эй, вы в порядке?..
Павел заваливался на бок. Мир закружился вокруг него. «Начинается», — с досадой подумал он — и сгинул в бешено вращавшейся трубе колодца-калейдоскопа.
* * *
Весна в вятском пределе, в году семь тысяч четыреста сороковом от Сотворения Мира в Звёздном Храме, случилась ранняя. Починок Град, стоявший на высоком холме, быстро освобождался от снега. Речка Каменка, к югу от Града, в лощине, плотно заросшей кустарником, ещё не вскрылась, хотя лёд на ней сделался ноздреватым, рыхлым. Зато лог внизу восточного склона холма уже заполнился талой водой. Этот склон отлого уходил в сумрак огромного оврага, где испокон веков рос непролазный хвойный лес. Там, в лесу, скрывались скитские землянки. До лога — рукой подать. А значит, совершение подвига старейший преимущий вятского предела, светлый Христофор, вполне мог перенести с поляны — в лог. А значит, дело вполне могло решиться водой, а не огнём.
Тася отчего-то боялась этого. Ей казалось: огонь милосердней воды. Она знала: думать так — малодушие. Подвиг — он подвиг и есть. Господь утишит боль праведников, отважившихся принять венец, каким бы путём ни ушли они из жизни во грехе. Но всё-таки огонь представлялся Тасе чистым, радостным, а вода — мерзкой, грязной. Тем более, по весне, вода, наполнявшая лог, походила на гнилую жижу: её разукрашивала размокавшая глина в коричневый цвет. Огонь напоминал ангельские крылья; вода — трясучую лихорадку, особенно когда морщинилась, шла рябью от холодных ветров.
На памяти Таси, зимой, когда все ямы, болота и речки вятского предела были скованы прочным льдом, в Царствие Небесное отправилась скрытница Олимпиада Крюкова. Она сделала это в огне. После десятидневного голодания вышла на поляну, где был сложен костёр, — тонкая-тонкая, будто былинка, а лик — аж изнутри светился, словно восковую свечу под кожей затеплили. Запели молитвы скрытницы, старые и помоложе, благодетели — два хуторянина и один мельник — во всём чистом, праздничном, торжественно и важно застыли в первом ряду, странники толпились позади, не без испуга. Последователи — всего-то три человека — вовсе отодвинулись почти к самому дому благодетеля Колпащикова — двухэтажному просторному «кремлю» Града. Ну да с тех — что возьмёшь: живут в миру, чтобы быть глазами и ушами скитских; чтобы без копеечки благое дело не оставлять. Скрытники грехи последователей на себя берут, отмаливают. Но душа мирянина — даже того, что не предал истинной старой веры, — всегда как в тумане. Так что и огненное вознесение для них — не праздник, а авария: как если бы паровоз на железной дороге с рельс сошёл. А для Олимпиады — праздник. Та, хоть и молода была, в скрытницах чуть не с малолетства обреталась. Потому на костёр взошла сама, без помощи. Отче Христофор даже слезу пустил в окладистую бороду, даже погладил Олимпиаду по плечу ласково. Проговорил: «аки горлица к матери Божьей полетишь, дитя». А потом — огонь полыхнул. Такой сильный, весёлый, хоть и посреди зимы. А у Олимпиады — руки на груди, глаза — горе подняты. Только и вскрикнула: «Господи, помилуй! Для тебя, Господи!» — и сама огнём оборотилась. Тася думала: рыдать станет скрытница, ведь больно же — в огне отходить. Руку печью опалишь — и то зубами скрипишь, маешься, — а тут — всю себя — в пламя. Но, видать, не врал отче: Господь праведникам благоволит, их боль — утишает. И не возопила Олимпиада, и не зарыдала. И сгорело её бренное тело — без остатка. И никакого дурного запаха от костра не пошло — наоборот, будто ладаном повеяло.
Видела Тася и утопление. Восьмилетнего слепого Ванюшки. Сына одного из благодетелей, по фамилии Ситников. Отец возил его в город, в лечебницу, чтобы поправили зрение. А доктора делать ничего не хотели: брехали, мол, невозможно исцелить. Тогда одна из скрытниц дала совет — обратиться к иному врачевателю, к отче Христофору. Так Ситников и сделал: привёз Ванюшку в починок Град. Даром, что очей у отрока не было, — с головой-то было всё в порядке. Послушал он отче Христофора, послушал, — да и сказал: «Отпусти, батюшка, к боженьке, на небо. Стану там видеть и яблоки райские вкушать». Так и сказал: как по-писаному, по-книжному. Как будто сам Господь то помышление и те слова отроку в голову и уста вложил. Подвигу Ванюшки отче Христофор помогал самолично: сам полотнами его обвязал, сам в Каменку под воду с головой опустил. Но мальчонка нежданно заверещал, как погружаться начал; заплакал. Вертеться принялся. В воде — будто мышь в молоке: того и гляди воду, будто молоко, в масло взобьёт. И ногами сучил — страшно. Скрытницы, что помоложе и послабже, крестились и охали, жалели. А отче Христофор — рукой жилистой, железной, — окунал мальца и окунал, — за ради Господа ведь, не от злобы или на потеху. Так и уговорил — замереть, затихнуть. Отправился Ванюшка в Царство Божие, райские яблоки есть. А отче обернулся к скрытницам и благодетелям, да как крикнет зычно: